Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И Селямсыз плюнул.

— И тогда ты… выкупал его кошку и прочее?

— Какую кошку? Кто выкупал?.. Говорю тебе: я отродясь не видал, — а восемьдесят пять лет на свете живу, — чтобы христианин над христианином такой грех и срам учинил. Да он, пес этот, Тарильом, — и не христианин вовсе, а настоящий цынцарин{69}: дед его с Арнаутчины{70}, из Воскополья, с мешком на спине пришел и жареной кукурузой да халвой торговал.

— Отчего же Варлаам оказал тебе такое неуважение?

— Кто? Тарильом-то? Говорю тебе, Иванчо, — такой пакости и сам я никогда не видал и от других слышать не приходилось. Ты видишь: я — старый человек. Но как говорится: «Сохрани, боже, от зла…» Милый мой! Разве первый раз люди ругаются? Живые ведь мы. Человек — не дерево. Взять хоть ребят моих — слышишь, шумят? И они только и знают, что бранятся да дерутся, а ты каждый вечер становись над ними судьей, разбирай ссоры ихние… Третьего дня вечером я сам чуть Маноля насмерть не убил… А ведь я — не какой-нибудь несмышленыш. Помню время, когда Хаджи Петко с Хаджи Папуркой тоже вот так поругались из-за водосточной трубы, — по кадиям да муфтиям{71} таскаться стали, копны друг у друга жгли… А ведь сватами друг другу доводятся: Хаджи Петко на Рипсимии, двоюродной сестре Хаджи Папурки, женат. Хаджи Папурко — старший сын деда Бенча из Сюлюменова рода, и дом у него был — не дом, а целый дворец… Да помню — сцепились на заговенье, так хочешь верь, хочешь нет, — сабли выхватили…

— И прочее… Теперь слушай, — прервал его Иванчо. — Поговорим с тобой по душам… Ты ведь отец — и прочее. Скажи, тогда… ведь это ты окунул кошку в чан с краской от разъярения душевного? А кошка-то, как Варлаам с женой спать легли и все прочее… взяла и устроила всеобщее злоупотребление… Понятное дело — животное…

Селямсыз кинул на Иванчо свирепый взгляд и сердито промолвил:

— Ну, ладно. Это я кошку окунул, окрестил ее! И выпустил, чтоб она пошла, на штанах у них понежилась… Что ж из этого?

И Селямсыз вытаращил еще страшней глаза на Иванчо.

Иванчо только кивнул головой.

Селямсыз отер шапкой пот со лба и продолжал:

— Что сделается какой-то кошке и какому-то Тарильому? Ничего. Кошку вымоют, белье выстирают. А то пятно, которым он осквернил ворота мои и лицо мое, смоется только кровью! Понимаешь? Кровью, Иванчо!

— Нет, нет, вы должны помириться. Видишь? Сто человек стоят у ваших ворот, — глядят и хохочут. Так не годится. Обнимитесь — и прочее.

— Это с Тарильомом-то? Да он не стоит того, чтоб «доброго утра» ему пожелать!

— Оба хороши. Ну да, ты, конечно, прав: Варлаам — богохульник и разбойник анатолийский! Не может имени своего написать, а попечитель! Позор для болгарского, народа!

Тут Иванчо топнул ногой.

— Значит, я прав?

— Прав. Но простите друг друга.

— А если б тебе повесили на ворота рыбий хребет в целый локоть длиной, ты что бы сделал?

— Кто мне повесит?

— Кто бы ни был?

— Рыбий?

— Да хоть бы буйволовый.

Иванчо разозлился.

— Ну, скажи: что? — азартно настаивал Селямсыз.

— Кто посмеет?

— Неважно — кто. Ну, скажем, — Тарильом.

Иванчо поглядел на собеседника страшным взглядом, поднял руку и глухим голосом торжественно произнес:

— Не быть тому живым! Смерть!

Гордый человек был этот Иванчо.

X. Убедительность одного витии

Хаджи Смион, со своей стороны, успокаивал Варлаама Копринарку.

Батарея, находясь еще в беспорядочном состоянии от бешеного движения, вызванного силой огня, снялась со своей возвышенной позиции и, погрузившись в задумчивость, но еще дымясь, сидела на корточках возле ручья, устремив безумный взгляд в ту сторону, где, подвешенная за фижмы, меланхолически покачиваясь, сохла на солнце только что выстиранная юбка.

Генерал Варлаам, бледный, позеленевший, весь в поту, с ощетинившимися подстриженными усами, с выставленной на солнце и ослепительно блестевшей под полуденными лучами Сахарой, быстро шагал взад и вперед по двору. За ним по пятам следовал Хаджи Смион, ожидая, когда гнев его немного утихнет, чтобы не быть втянутым в какое-нибудь бесполезное пререкание.

— Ну, скажи: чего он заслуживает, этот бес окаянный? — вдруг спросил Варлаам, неожиданно обернувшись.

— Кто? Селямсыз-то?

Но Варлаам, никогда не называвший своего соседа по имени, раздраженно промолвил:

— Понятно, он… Ну, скажи!

— Послушай, Варлаам, помирись с ним, — говорю тебе как друг.

— Фарламу мириться с ним?

— Хорошее дело — помириться, ей-богу, хорошее. Помиритесь по-братски, по-христиански, — повторил смиренно Хаджи Смион, искренне желавший, чтобы это примирение состоялось.

Варлаам поглядел на него, насупившись.

— Не ожидал я таких советов от вашей милости.

— Я — как друг, — робко протянул Хаджи Смион, опасавшийся какой-нибудь неприятности.

— Как? С ним? По-братски? По-христиански?

— Честное слово, Варлаам, прости его… Он просит прощения, — солгал Хаджи.

— Кто? Он?

— Ну да. Я сейчас от них… убедил его, и он готов с тобой расцеловаться. Сам сказал, что согласен.

— Целоваться с Иудой? Сохрани боже… Никогда! Пока жив!

— Но послушай, Варлаам!

— Фарлам не слушает.

— Погоди. Что я тебе скажу…

— Не желаю!

И он снова принялся ходить взад и вперед, склонив голову и заложив руки за спину.

— Варлаам! — снова воскликнул Хаджи Смион.

— Ну, слушаю.

— Я ведь и раньше тебе так говорил. Ну, скажи, разве я не прав? — обратился он к Варлаамице.

Та ничего не ответила. Она не сводила глаз с юбки, еще носившей на себе следы двух больших облаков, которые кошка нарисовала на ней прекраснейшим индиго.

Варлаам тоже взглянул на юбку, потом выпрямился как свеча перед Хаджи Смионом и гневно произнес:

— Ищешь поддержки у моей жены? А ты спроси, что у нее на сердце?

— Знаю, знаю, — она добрая.

— И спроси Фарлама, как у него на душе кошки скребут?

— Знаю, знаю. Будь я на твоем месте, — ей-богу…

— Мог ли бы ты стерпеть, видя такое кораблекрушение всего дома?

— Не мог бы.

— Помирился ли бы с таким мерзавцем, предателем и смертоубийцей?

— Я?

— Да, ты.

— Лучше умереть.

— И Фарлам скорей умрет. Но только ему одному известно, как болит душа его. Сторонние люди смотрят в кошару, а только коза знает, как нож остер. Чего он смеется? Чего плачет? — спрашивают. Эх, лучше смеяться, чем плакать. Таков свет: никому нет дела до Фарлама.

— Да, никому нет дела до Фарлама, — машинально повторил Хаджи Смион, глядя на злополучную юбку и кошку, сушившихся на солнце.

— Ежели кто окатит твоего Англичанина — да не синей краской, а просто помоями, и скажет ему: «Пойди поваляйся на желтой тафтяной юбке Хаджийки», — ты потерпишь?

— Не потерплю.

— А как же Фарламу с этим мириться?

— Ты прав: не прощай, будь мужчиной, держись!

— Это ли не поруха чести моей фалимилии? Ведь смертоубийца обесчестил ложе мое.

— Верно. Человек одной честью жив! — согласился Хаджи Смион.

Варлаам немного подумал, потом прошептал:

— Знаешь что?

— Ну да. А что?

— Не говори никому.

— Никому не скажу.

— Дай мне свое…

Хаджи Смион вперился в глаза собеседника:

— Мое?

— Дай мне его! Смертоносное…

— Ружье?

— Ну да.

— Зачем оно тебе?

— Дай.

— Оно заряжено.

— Заряжено…

Хаджи Смион испуганно оглянулся по сторонам.

— Молчи. Как бы кто не услыхал.

— Слушай.

— Ну ее к дьяволу, эту затею.

— Дай его Фарламу, не бойся.

— Нет!

— Слушай, я в него не стану стрелять. Убийства не будет.

— А на что ж оно тебе?

— Сейчас Фарлам тебе скажет.

Хаджи Смион еще раз отрицательно покачал головой.

28
{"b":"174108","o":1}