Пихтовый подрост весь занесен, и наружу лишь выбились тычки вершинок.
А дней десять назад здесь кроме снежных заносов, да разве что глубоких лосиных следов ничего не было.
Теперь же вон как повысыпало. Крепко взялась весна! Возле каждой вершинки-тычка заметно вытаяло, словно ее водой поливали, ни дать ни взять — саженец на снегу.
...Наст был под тонким ровным налетом не то измороси, не то перепавшего под утро легкого снежка. Лыжи не разъезжались, не скребли, оставляя за собой четкое разборчивое письмо.
Все дальше и дальше убегал я от поселка. Бежал, куда глаза глядят, бездумно и бесцельно. Пробирался сквозь цепкий разлапистый ельник, застревал в позванивающем дымчатом частоколе осинника, ходко скользил опушками, вырубками, стремительно скатывался в глухие крутые лога, легко взбирался на высокие плешивые горы, подолгу выстаивал на них, отдыхал, вглядываясь в бело-пятнистые таежные дали.
Тайга лежала еще в снежном плену, еще не бродила соками, но лес уже броско чернел, жадно впитывал в себя свет и тепло весны.
Затем опять головокружительный, вышибающий слезу спуск! Опять заполошное рысканье по лесу.
И сколько я сил испытывал в себе! Как жадно и глубоко дышалось. Как чисто и празднично было на душе.
Я был счастлив, что могу вот так, каждый день, ходить по утрам на лыжах, видеть рождение весны, ее неудержимо крепнущие, могучие истоки.
Над лесом поднималось солнце. Тени укорачивались, воздух мягчел, белесое с утра небо вылуживалось до блеска, до глянца, до резкой ослепительной синевы — глаза резало.
Я присматривал впереди березовый колок, нетерпеливо спешил к нему, въезжал, останавливался, запрокидывал голову. Небо отсюда, сквозь частую ветвистую сеть, было еще синее, еще глубже, еще лучезарнее.
Березовая синь, Я сделал это открытие для себя тогда, в солнечные мартовские дни, в пору близкого пробуждения природы, жизни на земле.
Сверкающее весеннее небо. Недосягаемая, неохватная, беспредельная глубь и ширь!
А там, в березовой роще, скрытое со всех сторон густой черно-белой вязью, и лишь яркими вспышками высверкивающее над головой, это небо казалось совсем доступным и близким, а тонкие гладкоствольные березы, тянувшиеся ввысь, поражали такой устремленностью, такой жаждой света, что я выходил из рощи другим, обновленным человеком.
Возвращался я часов в одиннадцать, к занятиям. Школьники мои учились во вторую смену. Я торопился. Скорее, скорее, пока солнце не размягчило наст. Держался подальше от угорных, открытых мест, прогреваемых солнцем. Сверху там уж подтаяло, к лыжам липло, а наст иногда глухо ухал, трескался, ломался на крупные плиты и оседал под ногами.
ГРИБНАЯ ПОРА
Лето. Конец июля. Глухая уральская деревушка.
С вечера собрались по грибы в осинник.
Утро наступило в глянцевитой зелени, под густым душем, — дождичек сыпал из обложенного неба. Зелень с рассветом ярко заблестела, точно лаком была покрыта.
Большая, притихшая изба лесника Клима. Тянет на сон, тепло, сухо. И только у открытого окна обдает влагой, слышен дождь, его несмолкающий шелест с утра.
И с утра плачет крыша в полную кадку под окном. А на круге пруда делают физзарядку утки, встают вертикально на острые лодочные зады, усердно и радостно взмахивают крыльями, потом плывут спокойно кучей, и вдруг одна срывается с криком, взлетает, шумно хлопая, и, кажется, вовсе не летит, а бежит на крыльях по воде, за ней другая, третья, — и пруд закипает от целой стаи.
За прудом поля — сникли, затяжелели. Там сейчас тихо, не как при ветре — лишь мягкий шорох сеющего дождя. Одиноко стоит комбайн на меже, лоснится своими красными крашеными боками. Вчера комбайнер Гришка вывел опробовать машину после капитального ремонта, да так и оставил ее в поле, сегодня собирался сделать почин.
В огороде, не замокнув, ступить некуда — все усыпано дождевой пылью. В межах скопилась вода. Захочешь выдернуть из грядки морковку — после отжимай рукава по локоть.
Отцветает картошка. Дождь сбил последние жухлые лепестки соцветий. Лепестки упестрили землю, сырую ботву. Над ботвой голо торчат бледные тычки. Скоро все деревенские мальчишки будут бегать с полными карманами балаболок, кидать их будут друг в друга, во что попало, мелкие зеленые балаболки эти, точно незрелые помидоры.
Весь день томимся, скучаем без дела, слоняемся из угла в угол, не знаем, к чему приложиться, с тоской поглядываем на свежие ивовые корзинки, вчера только сплетенные для нас дедом Артюхой.
Подолгу выстаиваем на крыльце под скатом, смотрим сквозь водяное сито, вдыхаем терпкий и кислый запах напитанной земли. Дождь смешал его с запахом стаек и огородов, запахам молодого сена, недавно совсем, на днях, вывезенного из леса и сметанного у баньки в крепкий стожок.
Но вот к вечеру заметно стихает, другие облака наплыли, синие, резкие, без мороси. И сразу посветлело. Осиновый лесок заманчиво засверкал бело-зеленым краем.
Выходим из дому, спешим к лесу.
И вот уже позади деревня темнеет сырыми избами. И как ярка, как зелена рядом с ними кипень черемух.
Зашли наконец в осинник, сумрак его и шум. Здесь ветвисто и тесно от тонких стволов. Капает. Гниет на земле прошлогодний лист. Лист этот черен, зимой слежался, так что и трава местами пробиться не может. Там плешины, толстый и плотный листовой наст, запах нашатыря.
А поляны светлы, сыры, душисты. Трава на них высока и цветиста. Она крепка, тяжела, неподвижна. Она еще вся в брызгах и блестках дождя.
ПЕТРУХИН ДЕНЬ
День этот начинается с рева. Отец с матерью собираются на работу, в село Большаково, что в шести километрах от их хутора, Петрухе опять одному оставаться.
До нынешней осени, пока не умерла бабка Маринья, Петруха жил себе и горя не знал. Что из того, что бабка последнее время почти не вставала с постели. Было хоть переговорить с кем. А теперь — целыми днями никого рядом. Заревешь тут.
И зачем умерла бабка, жила бы да жила на здоровье. Петруха, так и быть, слушаться б ее стал, все бы исполнял, что бабка ни прикажет: не мучить, скажем, кота так не мучить; не дуреть, не носиться сломя голову по избе так не носиться.
Бабка, наверное, зимы испугалась. Мерзла всегда она, даже летом, в самую жару, валенок не снимала. Но в избе ведь, если протопить, и зимой теплынь. А если еще на-печь забраться — совсем хорошо! Нет, дождалась осени и померла. И с Петрухой не посоветовалась. Петруха бы отговорил бабку.
— Ну хватит, хватит... — успокаивает отец. — Вот на лето переедем в Большаково, в детсад определим тебя. А там, глядишь, и в школу наступит пора... вон ты какой большой у нас, совсем уж мужик.
Петруха не унимается. Ему хоть и приятно, что он «совсем уж мужик», но быть одному весь день все равно не хочется.
— Днем корову напоишь и корма задашь, — наказывает озабоченно мать, — пойло в ведре приготовлено... Да смотри, одевайся потеплее, как на улку пойдешь. И от дому, ради бога, далеко не бегай. Слышишь?
Уже у порога она спохватывается:
— Лампу, как светло станет, задунь. Не забудь, сынок. Ладно? Не спали избу... Еда на столе.
И отец с матерью уходят, крепко прихлопнув за собой дверью и впустив в избу холодное облако.
Проскрипел морозный настил во дворе, звякнула щеколда, хлопнула калитка, стылая земля гулко и долго отзывалась под сапогами отца.
Но вот и шаги стихли, истаяли до тонкого, едва различимого хруста, до глубокой тишины вокруг. Теперь хоть заревись — никто не услышит.
А раз некому слушать, некому пожалеть тебя, то и реветь неинтересно.
Петруха умолкает, смазывает кулаком слезы, ходит по избе, всхлипывая, в поисках, чем бы заняться.
На улицу еще рано идти. Вот когда стрелки ходиков не будут висеть вниз головой, а на боку окажутся, а то и подниматься начнут, тогда в самый раз задувать лампу, натягивать одежонку и бежать со двора.
Пока же за окнами непроглядная темень, и не скоро еще, видно, светать начнет.