СВОЯ ПЕСНЯ
Зеленовато-желтая синица, словно последний листок, порхала в березовых ветках и все «пинькала» да насвистывала. А что, если ее подразнить! Я по-синичьи свистнул.
Синица насторожилась и прислушалась. Я снова свистнул: «фи-ють, фи-ють, пинь, пиньк». Она стала отчаянно озираться на березы. И сколько ни смотрела — не могла найти своей подружки. Кто же свистел?
Глянула синичка на меня и все поняла: «Ах, так это ты проказничаешь?» И неожиданно выпела звонко-серебристо: «Тю-ти, ви-тю-тю». Да еще такое — что словами и не передать. Спела и с задоринкой прищурилась, как бы спрашивая меня: «А так-то ты сможешь?»
— Не могу, — признался я и развел руками, — Нет, не могу!
Голосок у синицы негромкий, да свой. Как ни старайся, а по ее не споешь. И березы слушать не станут, отвернутся. Лес не проведешь.
ЧЕРЕМУХОВАЯ НОЧЬ
Давно опушились вербочками тальники, вызеленились на них листочки, а черемуховый куст стоял неодетый и все кого-то или чего-то ждал. И как-то майским вечером ожил в нем соловей. Щелкнул-свистнул и... смолк. Нет, не пелось ему в голых ветках.
А земля дышала теплом, и чутко было, как росла-ворошила трава сухие листья под черемшинами...
И соловей не вытерпел: засвистел и защелкал на весь край. Да разве мог он выжидать, если куст на высоком берегу Крутишки снился ему в заморских краях, к нему торопился-летел долго и нелегко, для него берег он свою песню. И счастливый куст засветился в сумерках чистыми легкими кружевами. Воздух стал пахуч и свеж, и тогда соловей весь превратился в звонкую вдохновенную песню. И чем громче и сердечнее он изумлял черемуху, тем больше и больше рождалось на ветках светлых кистей.
Была полночь, а в дальних юровских тополях проснулась кукушка. Не луна полнолицая своим светом, а соловей разбудил ее. И она до утра считала-сулила бессмертие певцу черемуховой ночи. А если он на самый короткий миг умолкал, в ивняках тревожилась варакушка, начинал скрипеть-припадать на ногу коростель.
Снова и снова поднималась и звенела соловьиная песня, и все рядилась в подвенечное платье черемуха. А земля стала так мила и молода — хотелось взлететь и смотреть на нее вровень с луной.
Казалось, пел только один соловей, а остальные лишь отзывались и несли, несли его песню по всей русской земле. И всюду зацвела белая черемуха...
Солнцевосход встречала черемуха невестой, волновалась и заглядывала в Крутишку. И солнышко дивилось на нее горячо и жарко, искало золотистыми руками ночного певца. Не жар-птицу увидело оно — скромно-серую птичку с темными усталыми глазами.
МАСТЕРА
Как-то после первых проталин выбрался я в березняк за речкой Барагой. И недалеко от околицы села, но пашней хватило мне лиха досыта. Сполоснул сапоги в лывине и только сел на опушке — услыхал голоса грачей. Небольшая стайка птиц направлялась сюда почему-то со стороны дальних лесов. Вот они заиграли над березами, и тут меня осенило: а что если те самые, Максимовы грачи?..
В тот парной апрельский день дедушка Максим шепотом поманил меня в створку:
— Поди-ко, чо покажу, — надивуешься...
Привел к тополям и ветлам, где грачи разноголосицу тянули, поискал глазами по вершинам:
— Видишь ли?
Ничего особого я не видел. Снуют грачи, поднимают с волглой земли сучки́ и выкладывают в развилках гнезда. Видать, допекает солнце, жаворонки и ручьи подгоняют. «Пора-а, пора-а», — шумят строители, и даже неловко здесь прохлаждаться.
— Эвон парочка любопытная, — подсказал дед. — Приметь-ка за ней. Сами не вьют гнездо, зато во все успевают заглянуть. Тут окладники выправят, там рядок закрепят или щель заладят. Который день приглядываю. У одного-то перо в левом крыле повыдергано.
Сперва в сутолоке я не мог разобраться. Потом обвык и запомнил странную пару. Она и на самом деле вела себя не так, как все. И лишь уследил за ней — дед с тревогой охнул:
— Теперя бить начнут. Турнут-таки их отселева. Турнут...
С грачами, и верно, стряслось что-то неладное. Воздух взорвался от резкого многоротого крика и грозного хлопанья крыл. Многие на полдороге побросали облюбованные веточки для гнезд и тоже ринулись вверх. Началась свалка, точно в грачевник проник хищник. Враз налетели и заахали галки, даже воробьи на черемухе взъерошились, и один храбрый подлетел к нам вплотную, отчаянно затараторил: «ко-го, ко-го?»
Деду как-то удавалось понять смысл потасовки и угадать ее исход. А оно так и вышло: грачи скопом гнали не ястреба, а своих же собратьев, ту странную пару.
Когда вернулся в грачевник привычный настрой, уже никто не перелетал по чужим гнездам.
— Прогнали, — огорчился Максим.
— Ты погляди-ка опосля по лесам, — попросил он. — Непременно грачиная выселка появится. Да не забудь гнездо тщательно осмотреть. Особое по всем статьям должно быть.
...В середине березняка обнаружил я старые гнезда. Немного, зато все сохранилось. Вспомнил наказ деда и захотелось пощупать их своими руками. Кто тут меня увидит? Сбросил телогрейку, разулся и полез на толстую березу.
Гнездо и впрямь на зависть — увито прочно и ладно. Сдюжит от человека и нипочем его не раздернуть. Там, в селе, у грачей к половине зимы ни одного из сотни не остается. Бывает, вместе с яичками или птенцами сдувает на землю. Не гнезда — растрепы... А тут хоть смотрины устраивай.
Вот бы тем поучиться... Впрочем, кто виноват, ежели сами прогнали мастеров. Когда-то у них появятся новые, да и уживутся ли с ними...
ПТИЧЬЕ РАЗДОЛЬЕ
Ровные пшеничные валки лентами тянутся угором, словно кто-то холсты расстелил сушить на упругую щетину жнивы. С достоинством покоятся тучные колосья, свешиваются, а до земли не достают. В них «доходит» до налитости зерно. Оно-то и манит сюда, на поле, птиц со всей округи.
Довольно-таки нахально разгуливают по дорожкам-валкам вороны. Склевывают зерно. И вид такой, будто только они и сеяли, и растили хлеба. Тут же летают сороки. Хвост торчком, а сами прыг-скок, прыг-скок. Тоже пшеничкой лакомятся. А разной пернатой мелочи и вовсе не счесть. Овсянки, небось, не из любопытства торчат на валках. Разве только большая синица покрутилась просто так, за компанию, да и шмыгнула обратно в заредевший осинник.
Слышно, как за лесом на дремучем болоте журавли закричали с подголосками. Видать, снимаются на кормежку. Вскоре и они медленно выплыли над березняком.
Осело солнце на западе. Леса потемнели, на поле легли усталые тени. Ушли на отаву журавли, расселись на деревья вороны и сороки. Но не опустели золотистые холстины. Стая тетеревов вылетела навалки. Один дозорную службу несет, а остальные торопливо клюют зерно.
В вечерней тишине донесся писк серых куропаток, а рядышком перепелки зашуршали возле валков. Самые меньшие курочки здесь днюют и ночуют. Тут их дом, тут их столовая.
Уж совсем свечерело на земле. Мягкий ветерок тянет теплый запах хлеба, яблочную свежесть опавшей осиновой листвы. С легким звоном опускаются на валки березовые листья, точно осень награждает большими золотыми медалями пшеничное поле за добрый урожай. А закат полыхает багряным знаменем зеленого неба.
Оттуда, с заката, и ждем последних гостей — диких уток. Вот-вот вывернется табунок-разведчик, а за ним потянутся остальные. «Налетят ли?» — волнуемся мы и всматриваемся вдаль. Первый табунок появляется неожиданно и начинает облет угора. Он то снижается, то взмывает вверх. Потом кряквы опускаются на валок.
Кажется, прошла целая вечность, а на самом деле — минуты. И накатилась утиная волна. Быстро темнеет, и только посвист крыльев над самой головой напомнит о пролетевших птицах. Ошалело крутишь головой, а проку никакого. Мелькнет утка и... нет ее. И уже где-то издали донесется негромкое покрякивание. В темноте неслышно налетит сова-мышатница.
Задремлешь, отходя ко сну, а перед глазами долго-долго будет расстилаться хлебная угорина, птицы на ней, крошечный перепеленок (это в конце-то сентября!), светлая полоска неба и утиные табунки. Припомнится угасающий вечер и единственная нарядная березка. На всех кое-где грустные листики трепещут, а она целехонька, сберегла обновку — узорно-желтый сарафан. Чуть-чуть подол приподняла и решает: идти ли во поле босоногой или остаться на ковровой опушке?