— Опять? — встревожился Игнат. — Вот мудрец! Теперь его скоро не отучишь. Привык.
— Почему мудрец?
— Пчел моих ворует. Выдолбит дырочку и клювом изнутри вытаскивает. Вот и мудрец. Ест. Зима ведь, голодно. Нынче я уже дырочку заколачивал. И снова... Сегодня же надо сходить да обмотать чурку еловыми ветками.
ЭХО
Целую неделю, не переставая, а лишь то затихая, то усиливаясь, лил дождь, и казалось, что конца ему не будет.
И сегодня на рассвете все еще моросит. Омытая обильной влагой, пойма Тимшера в молочной дымке отливает свинцовым блеском.
Спросонок залаяла в деревне собака, а за рекой до глубины бескрайней пармы прокатился ответный лай, словно там тысячи лаек напали на хищного зверя.
Красавец петух взлетел на изгородь, задрал голову, прокричал густым басом свое «ку-ка-ре-ку» и тут же, склонив голову набок, прислушался. И опять в застывшей тишине на десятки километров кругом отчетливо рассыпалось тысячеголосое эхо.
Вышел на крыльцо из дому старый охотник и тоже прислушался, а потом одобрительно проговорил:
— Ишь ты, эхо-то какое горластое. Не то, что вчера, Значит, быть сегодня хорошей погоде.
МЕДВЕЖИЙ ЗАКОН
Однажды шли мы с Ефимычем по лесу, и я заметил, что на одной ели примерно на высоте человеческого роста содрана кора. Подошел, посмотрел внимательно: не топором стесано и не ножом, а процарапано острыми сильными когтями.
— Что это? — спросил я Ефимыча.
— Михаила Иваныча следы, хозяина тайги. У них у каждого в лесу свое угодье, а границы отмечены вот такими затесами. Чтобы другой медведь знал и не забрел в чужие владенья.
Ефимыч закурил трубку, задымил и добавил:
— Встречаются и нарушители границ. Подойдет к дереву с отметиной другой медведь, встанет на задние лапы и, если передними дотянется, сделает свой затес, выше прежнего, покажет, что он больше и сильнее, — значит, первому медведю уходить с этого места. Такой уж медвежий закон.
ТУЕСОК
В Тимшере мы остановились в низеньком старом домике у разговорчивой и ласковой бабки Матрены. Жила она с двенадцатилетним внуком Павликом.
Рано утром хозяйка угощала нас только что испеченным домашним хлебом, жареными красноголовиками, рыжиками да маслятами, молоком и смородиной. Из лесу мы возвращались поздно вечером.
На третий день, когда мы собрались домой, бабка Матрена вынесла из подполья березовый туесок, положила в него окуньков:
— Это вам, сыночки, на дорогу. Пашик вон чуть свет с речки притащил. В туеске-то оно удобнее...
— Зачем вы это, бабушка Матрена? — хотели было отказаться. — Не надо!
— Пошто «не надо»? В дороге-то оно ведь, знаешь, как бывает. Пригодится, — настаивала хозяйка. — Ухи горячей с устатку поедите. Разве только упарятся. Вон какая жарина стоит. Да ведь что же это я?.. — Тут она вдруг спохватилась: — Пашик, родненький, сбегай за ледком.
Внук торопливо выбежал на улицу.
— Бабушка Матрена, а где вы лед в это время берете? — удивился я.
— В колодце нашем по бокам сруба за зиму столько льда намерзает, что к весне еле ведро проходит. Летом очень медленно тает, хватает его почти до осени, — пояснила хозяйка.
Вот и Павел с ведром показался на пороге. В туесок вместе с рыбой положили несколько кусочков льда. Хороший дорожный погребок получился.
Верст двадцать прошли мы по болотам, оврагам и буреломам. Решили отдохнуть. Развели на полянке небольшой костер. Из лесного ручейка зачерпнули в котелок холодной родниковой воды. Уха получилась отменная.
Теперь туесок каждый раз напоминает мне о доброте и гостеприимстве бабки Матрены.
ТИХИЙ ШОРОХ
Я пошел в лес за сушняком и набрел на небольшую полянку. Кто-то срубил здесь несколько елей, увез их, а обрубленные сучья свалил в кучу между пеньками. Обрадовался я неожиданной находке, хотел уже стянуть сухой хворост в вязанку и возвращаться домой. Но вдруг слышу тихий шорох.
«Наверное, ящерица грелась на солнышке и убежала», — подумал я.
Шорох повторился. Я заглянул в середину кучи: там, среди сучьев, в сухом травяном гнезде сидела большая серая глухарка и смотрела на меня блестящими глазами-бусинками.
Я легонько погладил птицу по спинке. Она вся сжалась, замерла, но осталась сидеть, и я потихоньку попятился. «Ладно, — решил я, — наберу хворосту где-нибудь в другом месте».
Перевод с коми-пермяцкого
В. МУРАВЬЕВА и Н. ДОМОВИТОГО
МАРК ГРОССМАН
СЕРДЦЕ ТУРМАНА
Как много в жизни загадок! Сколько всякой тайной разности, еще не понятой человеком!
Ну вот, скажем, разве не достойна удивления того, кто не нюхал генетики, схожесть детей с родителями?
Мои старые ту́рманы Хмель и Подружка снесли яйца, и через двадцать дней из них выбились голые большеротые ребятишки. Они пищали и ели, ели и пищали, пока не покрылись блестящим золотым пером. Только «сапожки» на ногах белые, как известка, да короткие хвостишки — тоже.
И всякий, взглянув на них, мог безоплошно сказать: это же вывод Хмеля и Подружки, это их гнездо. Ну вот — как это: до мелочей похожи малыши на отца и мать? Не зря говорят голубятники: птица льет детишек в себя. И наша фраза «вылитый отец» от того же корня.
Но одной внешней схожести еще мало. Поглядишь на мальчишку или девчонку, а они и говорят, как отец, и хмурятся так же, и смеются схоже. Прямо удивительно! Тем паче, когда такие малыши и в глаза своего родителя не видели. Бывали ведь такие случаи в годы войны. Уйдет отец на фронт, а сын или дочка без него родятся.
Голуби подняли детей на крыло ранним августовским утром. Сначала вся четверка ходила со стаей, выписывая ровный круг над домом, потом Хмель оторвал семью от компании и потащил вверх. Он забирался все выше и выше да еще немного в сторону. Выше и в сторону. Выше и в сторону.
Наконец оказался «в горе́» — самой верхней точке полета. Его движения замедлились, но тут же Хмель резко ринулся вверх и вдруг, ударив крыло о крыло, бросился вниз через голову.
Стремительно, огненным колесом, катился он к земле.
Казалось, беда неминуема, и золотой белохвостый голубь неудержимо несется к гибели. А я посмеивался, покуривая трубочку, и тихонько бодрил Хмеля: «Хорошо, старик! Учи детей ремеслу».
Дядя Саша, сидевший рядом со мной, согласно склонил голову.
Птица повторяла петли еще и еще раз и с каждым мигом увеличивала скорость этого удалого верта. Гулкие хлопки переворотов раздавались все чаще. Хмель, «разматывая петли», шумно приближался к земле.
С балкона казалось, что уже ничто не остановит этого хмельного кружения, этой непонятной смертной забавы, и голубь, с разлета ударившись о землю, превратится в комок костей и перьев.
Теперь и мы с дядей Сашей вытянули шеи и впились глазами в птицу. Язык у меня будто примерз к нёбу. Я лихорадочно думал: «Хмелю уже не спастись!» Дядя Саша тяжело дышал, бормотал несуразное, кажется — ругался.
Но в какой-то еле приметный срок, у самой земли, Хмель, широко раскинув крылья, резко остановил падение. Выровнял полет — и медленно направился к крыше.
Я хрипло вздохнул, запалил погасшую трубочку и сказал дяде Саше, посмеиваясь:
— Ты, кажется, боялся за птицу? Зря... А я так нисколечко и не трусил. Ей-богу...
Чего, бывает, не сболтнет язык!
Подружка по-прежнему водила детей над всей стаей, чуть в стороне. Вот и она резко устремилась вверх, перевернулась — и пошла, пошла, пошла к земле пламенным вертящимся клубком.
Это была та же удивительная живая спираль, игра в чаду, потребность которой переходит у турманов из поколения в поколение.