— Напрасно! — с улыбкой бросила Розенель.
Луначарский благодарно улыбнулся и продолжил:
— Скажем так: я не выполняю рекомендаций медицины, ибо к жизни и смерти у меня новое отношение. Это новое чувство смерти. У меня отсутствует социальный страх перед ней. Я осуществил себя, воплотил свою индивидуальность в дела, поэтому смерть не может перечеркнуть мою личность. Я радуюсь жизни, радуюсь общению с друзьями. Я не хочу отказаться от работы, от беспокойства, от самовоплощения в новых делах и свершениях, хотя спокойствие продлило бы мне жизнь, вернее, биологическое существование.
Луначарский говорил вдохновенно, он не просто спорил с человеком, у которого другая точка зрения на некую теоретическую проблему, нет, он отстаивал саму свою жизнь и свой образ жизни, а не только свой взгляд на вещи. На минуту он запнулся, снял пенсне, протер его платком, вновь надел и после этих процедур особенно проникновенно сказал:
— Я не хочу существовать долго, но бесполезно. Я лучше с пользой для дела, которому отдал жизнь, и с радостью для себя буду пусть еще недолго встречаться с друзьями, спорить и работать. Это, я думаю, новое, рожденное нашей эпохой чувство жизни и смерти. Это уже не биологический страх смерти, а некое другое, очеловеченное отношение к небытию. Вот вам пример новых чувств.
Луначарский умолк. Полминуты стояла тишина, и все были неподвижны. Потом Пастернак порывисто сорвался с места, чуть было не опрокинув стул, на котором сидел, подбежал к Луначарскому и обнял его:
— Вы правы! Вы меня совершенно убедили. Вы говорили замечательно. Для истинно человеческой жизни смерти нет. У человека должно быть только чувство жизни! — Затем порывисто обратился к Олеше: — Юрий Карлович! Ведь правда же замечательно сказал Анатолий Васильевич?
Олеша смутился и все же сказал то, что думал:
— Я в гостях. Я уважаю хозяина. Однако я ничего с собой поделать не могу. Я не согласен. Я считаю, что чувства даны человеку от века, от Адама и никакая самая новая эпоха ничего не может изменить. Просто есть люди, менее и более тонко чувствующие, менее и более умеющие выразить эти извечные чувства. Последние и являются поэтами. Вечность, устойчивость чувств и обеспечивает творениям поэтов вечную жизнь и общеинтересность для разных эпох. Вас, Борис Леонидович, я считаю великим поэтом, и если присутствующие присоединятся к моей просьбе, может быть, вы что-нибудь прочтете нам?
Пастернак был смущен высокой оценкой его поэзии.
Уловив его замешательство, Луначарский сказал:
— Может быть, мы все помиримся на том, что в чувствах есть и нечто вечное, устойчивое, и нечто подвижное, исторически преходящее и изменчивое. И может быть, мы все присоединимся к великолепному предложению Юрия Карловича и попросим Бориса Леонидовича что-либо прочесть?
Напряжение спало, однако Борис Леонидович все еще не мог успокоиться и сказал, что согласен прочесть что-нибудь, но не из новых стихов, и с непременным условием, что Луначарский совершенно откровенно выскажет мнение об этих стихах, то есть даст устную рецензию, на которые он такой мастер.
Луначарский согласился на это условие, а все присутствующие горячо присоединились к просьбе: пусть Пастернак прочтет свои стихи. И тогда Пастернак просветлел лицом и начал читать:
Сестра моя — жизнь и сегодня в разливе
Расшиблась весенним дождем обо всех,
Но люди в брелоках высоко брюзгливы
И вежливо жалят, как змеи в овсе…
Когда Пастернак закончил, раздались аплодисменты. Смущаясь, Борис Леонидович напомнил Луначарскому его обещание.
Луначарский согласно кивнул головой и сказал:
— Пример Юрия Карловича достоин подражания, и я буду говорить совершенно откровенно. Вы очень трудный поэт, и в этом заключается основное противоречие между внутренней легкостью — не легкомыслием, а именно легкостью содержания ваших стихов и формой. Стихи ваши певучи, но чрезмерно изысканны. Часто хочется сказать: изысканно, но не найдено. Прочитал — как будто прошелся под черемухой. У вас душа вроде зеркального шара, от этого все образы не могут слиться во что-то целое и дробятся на грани, сверкают, но вместе с тем расплываются. Вам даны и традиционные, и новые чувства. Вы их мастерски изображаете. И вы убеждаете всех нас в том, что нет чувства смерти, есть только чувство жизни.
Наступила пауза. И как раз в этот момент вошла пожилая аккуратная женщина еще не вымершей к началу 1930-х годов профессии — домработница. Она внесла большое блюдо с горячим и источающим умопомрачительный аромат мясным пирогом. Это был обещанный кулинарный сюрприз.
Глава тридцать девятая
ЛУНАЧАРСКИЙ И ЗАРУБЕЖНАЯ КУЛЬТУРА
Луначарский-критик посвящает много творческого внимания проблемам современной культуры Запада. Он пишет письма из Италии («Философские поэмы в красках и мраморе» (газета «Киевская мысль», 1909–1910) — очерки о древнеримском искусстве и об искусстве итальянского Возрождения; «Парижские письма» (журнал «Театр и искусство», 1911–1915), описывающие художественную жизнь французской столицы. Эти и другие подобные работы свидетельствуют о знании общеевропейской культуры и о желании ее по-новому осмыслить. В 1918 году Луначарский пишет предисловие к монографии К. И. Жуковского об американском поэте Уитмене, переводит с французского «Письмо к русским революционерам» Р. Роллана. Его перо описывает особенности и идейную антикапиталистическую направленность творчества А. Франса, Р. Роллана, Б. Шоу, М. Метерлинка, Р. Бракко, С. Бенелли. Он утверждает высокое значение поэзии У. Уитмена и Э. Верхарна за ее «…широкочеловеческий, завоевательный и коллективистский оптимизм…». Луначарский, как метко его назвал Р. Роллан, действительно «был всеми уважаемым послом советской мысли и искусства» за рубежом.
Он характеризует символизм как наиболее влиятельное течение европейской литературы, устремленное к «минус-ценностям жизненного упадка» и полное «эгоистической лирики».
Луначарский читает курсы лекций по западноевропейской литературе в Коммунистическом университете имени Я. М. Свердлова, в которых дает анализ творчества Данте, Шекспира, Сервантеса, Шиллера, Свифта, Гейне и Шоу и других поэтов и писателей; публикует труд «История западноевропейской литературы в ее важнейших моментах» (1924); остро критикует в статье «Страшная книга» декадентский роман Даниэля Галеви, пессимистически рисовавший будущее человечества.
Луначарский внимательно следил за явлениями западноевропейской литературы. Он был первым русским критиком, отметившим художественные достижения Ромена Роллана, Бернарда Шоу, Андерсена Нексе как писателей, вносящих большой вклад в дело создания реалистической литературы. При этом Луначарский критикует живопись и театры Парижа за «пустоту содержания» и называет французскую скульптуру середины 1910-х годов XX века «дочерью рынка».
Он часто бывал за границей и часто принимал зарубежных писателей в Москве, содействовал творческим связям советских писателей с их коллегами со всего мира. Он был личным другом Р. Роллана, А. Барбюса, Б. Шоу, Б. Брехта и других художников Запада. Споры Луначарского с Ролланом и Шоу способствовали их сближению с идеями социализма и с СССР.
Луначарский писал о Э. Золя, стремясь выявить особенности романов этого французского писателя, основоположника натурализма. Критик делал заключение, что в натурализме вещи лепят людей. Натурализм сосредоточивал внимание на теневых, а порой и на патологических сторонах жизни. Луначарский считал, что в романах Золя показана власть среды над человеком, это — некий «товарный фетишизм», господство материального над духовным.
Луначарский, знавший несколько языков, был и переводчиком. Благодаря его творческим усилиям стало возможным читать на русском языке поэму Ленау «Фауст» (1904), стихи Ады Негри (1910), критические статьи Р. Роллана (1916–1918), поэму К. Шпиттелера «Колокольные девы» (1918), лирику К. Ф. Мейера (1920), стихи Ш. Петефи (1925), Ф. Гельдерлина (1929). Многое в этом наследии остается живым достоянием истории и культуры.