Маяковский сделал паузу, давая слушателям возможность предположить наихудший адрес, по которому он отправился бы, и затем закончил:
— …и пошел бы к вам в помощники, дорогой Анатолий Васильевич.
Раздался дружный хохот всего зала. Засмеялся и Луначарский.
— Ценю юмор, сдаюсь! — Он поднял руки вверх. — Однако сдаюсь только теоретически. Практически же не сдаюсь: финансировать эту постановку не буду!
И тогда Маяковский, поняв, что победа одержана им неполная, продолжил свою речь, обращаясь к стоящему рядом наркому:
— Мы не должны пропагандировать примитивизм в нашем творчестве. Я нисколько не сомневаюсь, дорогой Анатолий Васильевич, что все мы вместе предпримем огромные усилия, чтобы наши рабочие и крестьяне завтра стали больше понимать поэзию, чем понимают ее сегодня. Но как дожить до этого завтра? Может быть, не издавать «Капитал» Маркса до тех пор, пока рабочие и крестьяне не начнут его понимать? А может быть, нужно было отложить революцию до тех пор, пока все рабочие и крестьяне поймут «Капитал»? Прошу меня извинить, уважаемый Анатолий Васильевич, но сегодняшнее ваше распоряжение напомнило мне распоряжение херсонского губернатора: «В городе появился автомобиль, коего лошади пугаются и от коего они шарахаются. Посему приказываю: автомобили в город не пускать, пока лошади к ним не привыкнут и не перестанут пугаться».
Хохот раздался такой, что Юрий Карлович Олеша невольно взглянул на потолок зала, бессознательно опасаясь, что ко всему привыкший театральный потолок рухнет. Луначарский, смеясь громче всех, от души аплодировал Маяковскому. Затем поднял руки и сказал:
— Безоговорочная капитуляция! Однако, Всеволод Эмильевич, имейте в виду, что я вовсе не собираюсь отказываться от главного направления моего сегодняшнего высказывания. Сдаюсь, так сказать, организационно, а не идейно.
Аплодисменты заглушили его слова.
Как хорошо, что нарком умел исходить при решении дел культуры не из самолюбия, не из соображений «чести мундира», не из боязни подорвать свой авторитет, а из существа дела! Как хорошо, что наркома просвещения можно было переубедить, что ему можно было что-то доказать, что в строительстве нашей культуры принимали участие такие масштабные люди, как Маяковский, позволявшие себе вступить в спор и умевшие переубеждать даже наркома просвещения, если он занимал неверную позицию!
Пьеса была принята.
За кулисами жанра: факты, слухи, ассоциации
Когда невозможно действовать, нужно создавать идеалы.
* * *
Михаил Пришвин говорил в 1932 году: «Освобождение писателей от РАППа похоже на освобождение от крепостного права. И тоже без земли».
* * *
Рассказывал Семен Липкин.
Маяковский читал в Политехническом стихи об Америке. Критик Лежнев сказал: «Такие стихи можно написать, не покидая Москвы. Нет реалий, увиденных поэтом за океаном. Социальные характеристики сомнительны:
Белую работу делает белый,
Черную работу — черный.
Поэт не учитывает расслоение черной Америки. В среде негров бурно образуется средний класс».
Маяковский своей огромной фигурой надвинулся на маленького Лежнева, тронул цепочку от часов, украшавшую его жилетку, и произнес: «Златая цепь на дубе том».
Глава тридцать третья
ГОД ВЕЛИКОГО ПЕРЕЛОМА В ЖИЗНИ ЛУНАЧАРСКОГО
Литературно-критическое наследство Луначарского многообразно. Он поддерживал все талантливое, что служило революции и строительству нового общества. Он старался держаться на равном расстоянии от всех художественных группировок и утверждал важность многообразия художественного творчества и соревнования разных художественных направлений, школ и стилей в искусстве. Он утверждал возможность существования пролетарской культуры и боролся со скептиками в этом вопросе.
Луначарский старался обнаружить своеобразие индивидуальности художника, определить его место в процессе развития художественной культуры эпохи. Он выявлял актуальность произведения и делал сравнительно-сопоставительный анализ, привлекая произведения литературы, театра, кино, живописи, музыки.
Луначарский читал курс лекций по русской классической литературе в Коммунистическом университете, где обрисовывал портреты русских классиков XIX века, на основе этих лекций он написал и издал книгу «Литературные силуэты» (1923). Луначарский писал о проблемах сатиры и в этой связи рассматривал творчество Салтыкова-Щедрина, Гоголя и Грибоедова.
По Луначарскому, в Маяковском жили «две личности» — «поэт-трибун» и «сентиментальный лирик». По мнению Луначарского, победа лирического начала в личности поэта привела к его гибели. (Собрание сочинений. Т. 2. С. 498.) Статьи Луначарского о Маяковском создавали благожелательную атмосферу вокруг поэта.
Шли годы, а жизненные сложности, беды и неприятности не оставляли Луначарского. Наступил 1929 год, жестокая насильственная коллективизация сотрясала страну. Выбрасывались из изб и сгонялись со дворов тысячи и тысячи крестьянских семейств. Последнее время Луначарского преследовали невзгоды. Сегодня он последний день исполнял обязанности наркома просвещения. Он был смещен с этого поста. Заканчивался какой-то значительный период его жизни, быть может, самый важный и самый продуктивный. Сегодня ему предстояло открыть выставку художников. Это будет его последняя акция в качестве наркома. Наверное, он, несмотря на внешнее спокойствие, был все-таки в некотором духовном смятении в ожидании нового этапа своей жизни. Свидетельством взволнованности было и то, что Анатолий Васильевич, которому не хватало времени и который нередко опаздывал даже на важные мероприятия, приехал на открытие выставки заблаговременно. Ему предстояло перерезать ленточку, произнести речь и торжественно открыть вернисаж советских художников. Анатолий Васильевич попросил администратора его не сопровождать и решил побродить по залам, посмотреть картины. Он бродил по пустынной галерее, его шаги гулко раздавались в безлюдном пространстве.
В одном из выставочных помещений Луначарский заметил сидящего к нему спиной на скамье перед большим полотном пожилого человека. Через его голову Анатолий Васильевич посмотрел на полотно и увидел изображенный на нем до боли знакомый кабинет: большой письменный стол, на нем — зеленая лампа, два телефона, бумаги; около стола — кресло с плетеной спинкой, за ним — большой книжный шкаф. Даже не читая подпись к картине, можно было узнать этот кабинет. Ленина в кабинете не было. Его уже не было в живых, и знакомый письменный стол выглядел щемяще сиротливо. У Луначарского навернулись слезы на глаза. Он отошел в сторону, достал платок и вытер глаза, а когда обернулся, узнал в человеке, сидящем на скамье, Семашко, который смотрел невидящими глазами на картину. Они молча обменялись рукопожатием. Луначарский присел на скамью рядом с Семашко и сказал:
— Да, такие времена. Уж и пойти-то не к кому посоветоваться, когда трудно. Двадцатые годы кончаются. Что ждет нас в тридцатых?
— Все, что посеяли мы в двадцатых, то и пожнем в тридцатых, — ответил Семашко и после долгой паузы продолжил: — Трудно предположить в ближайшем будущем что-нибудь хорошее… Радости не прибавляется, а нападки и неблагожелательство увеличиваются. Я тут на днях встречался с одним немецким коммунистом, и он ознакомил меня с любопытным письмом, которое к нам с вами, Анатолий Васильевич, прямо относится. Письму этому уже лет пять-шесть. Но я с ним ознакомился только сейчас и снял копию. Думал даже сегодня созвониться и повидаться, да вот видите, встретились.
— Чье же это письмо и что в нем?
— Письмо Сталина, написанное им немецкому корреспонденту.
Семашко вытащил из нагрудного кармана сложенную вчетверо бумагу. Луначарский стал читать: «Это естественный процесс, партийные „вожди“ старого типа отживают свой век и оттесняются на задний план руководителями нового типа. У нас в России процесс отмирания целого ряда старых руководителей из литераторов и старых „вождей“ тоже имеет место. Он всегда обострялся в период революционных кризисов. Он замедляется в периоды накопления сил. Однако он имел место всегда. Луначарские, Покровские, Рожковы, Гольденберги, Богдановы, Красины и другие — таковы образчики бывших вождей большевиков, отошедших и отходящих сейчас на второстепенные роли. Это необходимый процесс обновления кадров живой и развивающейся партии».