Подойдя к Олеше, Луначарский заговорил о его романе:
— Ваша «Зависть» недостаточно четка по постановке вопроса. Трудно сказать, кому из персонажей вы как автор сочувствуете. Вместе с тем роман написан с блеском. Благодаря вам мы все теперь лучше представляем себе, что происходит на линии соприкосновения уходящей в прошлое романтической интеллигенции с зарождающейся новой, рабоче-крестьянской интеллигенцией.
Олеша, защищаясь и стесняясь похвал, ответил:
— «Зависть» для меня — это прошлое.
— Я знаю и другую вашу работу — «Три толстяка». Именно в этой красочности, в которой вас обвиняет критика, в грандиозности веселых приключений можно почувствовать апологетику артистической интеллигенции, которая всем сердцем приемлет революцию. Я думаю, что из этого романа хорошо было бы сделать пьесу. Может быть, для МХАТа?
Пока Луначарский разговаривал с Олешей, Мейерхольд, окруженный членами худсовета, беседовал с Гамарником. Режиссер старался защитить пьесу от нападок худсовета:
— В пьесе Сельвинского изумительная словесная живопись. Меня как режиссера не страшат ни длинные монологи, ни сложность идеи. Не побоюсь парадокса: пьеса сценична своей несценичностью. Это новая сценичность, неведомая театру прошлого, в ней основа грядущего политического театра.
Гамарник отчасти соглашался, отчасти возражал Мейерхольду:
— Оконный в чем-то близок автору, наверное, своей отчаянностью, своим стремлением к самоутверждению. Образ Чуба пользуется симпатией автора, однако некоторые стороны характера этого героя, особенно диктаторская самоуверенность в непогрешимости его решений, отталкивают от него.
Мейерхольд, пытаясь убедить членов художественного совета, молча слушавших его разговор с Гамарником, стал разворачивать аргументацию в пользу пьесы Сельвинского:
— Пьеса Сельвинского «Командарм-2» выводит наш театр из кризиса и ставит важные проблемы эпохи…
— Опять Гражданская война, — недовольно буркнул один из членов художественного совета, — пора уже и в театре переходить к мирному социалистическому строительству.
Мейерхольд быстро возразил:
— Тема Гражданской войны не устарела. Устарели штампы подачи этого грандиозного материала. Современному театру нужна не очередная вариация на тему «Любовь Яровая», а глубокое художественное проникновение в героическую эпоху.
Многих раздражал мотив исторического времени, прозвучавший у Сельвинского, смущало взаимоотношение будущего и современности в тексте пьесы.
— Что значит «жертвует будущему настоящим»?! — возмущался Керженцев.
Большинству членов художественного совета спектакль не понравился, однако никто не остался равнодушным.
Вскоре ассистент режиссера Хеся Лакшина — жена актера Гарина, исполнителя одной из главных ролей в спектакле, — взволнованно подбежала к Мейерхольду и по секрету сообщила, будто имеются верные сведения, что Луначарский настроен против спектакля.
Мейерхольд тут же разыскал Маяковского и попросил его:
— Володя, будь, пожалуйста, в боевой готовности. Есть сведения, что нас сегодня хотят убивать.
Маяковский спокойно улыбнулся:
— Как говаривал Блок: «И вечный бой — покой нам только снится». От себя добавлю: «Лезут — хорошо, сотрем в порошок!»
— Спасибо, брат! — с грустью молвил Мейерхольд и пошел за кулисы, а поэт отправился в зрительный зал.
Раздался звонок, возвещающий о начале обсуждения спектакля художественным советом.
Мейерхольд занял председательское место за столом на сцене. Между ним и Сельвинским сел Луначарский. Обсуждение началось. Первым попросил слово Луначарский:
— Я никогда в подобных случаях первым не выступаю. Такая уж установилась традиция. А сегодня я решил нарушить ее, чтобы мое выступление стало первым и последним. Пусть присутствующие извинят меня за это намерение, однако я приложу все усилия, чтобы убедить вас принять мою точку зрения. Трагедия Ильи Сельвинского «Командарм-2» несет глубокое философское содержание. В силу этой и других своих особенностей пьеса, как я и предполагал, не поддается сценическому воплощению. И да простит меня всеми уважаемый Всеволод Эмильевич, но здесь и его режиссерское волшебство окажется бессильным. Пьеса сама по себе превосходна, написана великолепно, не ошибусь, назвав ее большой удачей талантливого поэта Сельвинского.
Многие зааплодировали Сельвинскому, а Луначарский продолжил:
— В этой поэме что ни строчка, то удивительная находка, что ни стих, то всплеск глубочайших философских мыслей. Здесь в полной мере есть и философский смысл, и политическая идея. Однако, к сожалению, пьеса Сельвинского несценична, это лейзендрама — пьеса для чтения.
Мейерхольд с самого начала выступления Луначарского напряженно ожидал удар. При тех похвалах, которые воздавал нарком пьесе Сельвинского, режиссер никак не мог догадаться, с какой стороны последуют нападки на пьесу и спектакль. Теперь, когда Луначарский начал критику, Мейерхольд, казалось, с облегчением распрямился: самое худшее — ожидание удара — было уже позади.
Медведеобразный Сельвинский сидел, наклонив голову, внешне спокойный до бесстрастия, и напряжение проявлялось лишь в той жесткости пальцев, которыми он перебирал янтарные четки.
А Луначарский продолжал:
— Рабоче-крестьянский зритель не сможет понять этот спектакль, не сумеет воспринять многие философские проблемы, поставленные автором, несмотря на все старания Мейерхольда. Наши рабочие и крестьяне сегодня еще не подготовлены к восприятию сложных произведений искусства, и спектакль будет зрителями принят чисто внешне, без глубокого понимания его идеи, потеряется смысл сценического воплощения пьесы. Но, дорогой Всеволод Эмильевич, двухмесячная работа над «Командармом-2» — это не потерянное время. Будем рассматривать это как эксперимент, как учебную работу, не совсем удавшуюся. Впредь мы будем более внимательно относиться к выбору пьес.
Воцарилась тишина.
Луначарский сел рядом с Сельвинским и в ответ на его недоуменные реплики стал пояснять и уточнять свою позицию.
Мейерхольд сидел серый.
Вдруг в тишине послышался решительный бас:
— Всеволод, дай мне слово! — И, не дожидаясь ответа, через весь зал по проходу пошел Маяковский.
Мейерхольд, испытывая некоторую неловкость из-за пожелания Луначарского не открывать прения, смущенно посмотрел на наркома, и тот кивнул головой в знак согласия.
Маяковский же, не дожидаясь разрешения председателя, начал говорить еще на ходу:
— Наш уважаемый Цицерон, наш дорогой нарком просвещения, наш Анатолий Васильевич Луначарский дал замечательный анализ пьесы и верно ее охарактеризовал. Парадоксально звучит сегодня трагедия Сельвинского! Это действительно трагедия, и, к сожалению, не одного Сельвинского. Я хорошо представляю себе его состояние сейчас. Сельвинскому говорят: вы, мол, настолько талантливы и так блестяще написали пьесу, что ее ставить нельзя: ее не поймут наши рабочие и крестьяне. А они, кстати говоря, не уполномочивали нашего уважаемого наркома просвещения говорить такое от их имени. Если принять всерьез сегодняшнее выступление Анатолия Васильевича, то художника ждет полная трагедия: ведь он должен принижать уровень своего творчества до уровня понимания, вернее, до уровня непонимания наших рабочих и крестьян. Поэт должен писать и оглядываться, опасаясь, что, не дай бог, он будет не понят. Я сам все время слышу окрик по отношению к моей поэзии: «массам непонятно». Получается странная картина. Выходит, что не малоподготовленные читатели и зрители должны дотягиваться до понимания, а мы, поэты, видите ли, должны обеднять наши творческие возможности. Мы должны приспосабливать творчество к низкому уровню аудитории, плохо владеющей азами культуры. Это ли не трагедия? Эта трагедия усугубляется тем, что об этом говорит всеми нами глубокоуважаемый, умнейший и образованнейший человек Анатолий Васильевич Луначарский. Так вот, если бы мне в своей творческой деятельности пришлось исходить из таких приспособленческих позиций, то я бы, не задумываясь, забросил свое перо и пошел бы…