Логика идиота оказывается все же лучше, когда никакой другой логики нет. Она и сама понимает это, губы, глаза не скрывают иронии, но чем-то надо скреплять обвинительную развалюху. Шьет той же гнилой дратвой, которой сшито все дело. Конечно, на такой нитке ничего не держится, да это и не требуется, сажают просто потому, что они сильнее. Но должна же быть хоть видимость правосудия, какой-никакой логики обвинения. Навести тень на плетень — это искусство сейчас демонстрировала прокурор Сербина. Это совсем не сложно, когда плетень подрублен, когда все решено до суда. Надо отдавать ей должное: она не очень скрывала того, что играет. Да, я артистка, у меня работа такая — я играю. Иной раз взглянет проникновенно, как бы подсказывая: «Разве можно к этому относиться серьезно?» «Не лезь в бутылку — играй и ты — тебе же лучше!» До сих пор теплы были эти коричневые глаза над облегающим зеленым свитером. Но за два дня, возможно, подумала она, что я так ничего и не понял, не принял их условий игры и вообще не собирался играть. Наоборот, несколько раз ставил обвинение в трудное положение. А это, по их понятиям, совсем уж недопустимо. И коричневые глаза засветились кошачьей яростью, стали мы, как кошка с собакой. Судья и прокурор уже не стесняются. Каждым жестом и словом теперь дают понять, что все сказанное в защиту не имеет для них никакого значения. Им все позволено. Приказано сшить дело — и оно будет сшито, любыми нитками. Только это имеет значение. И если я не хочу этого понять, тем хуже для меня.
В мою же задачу как раз и входило заставить их признать это. Я не строил иллюзий насчет защиты, но поставил перед собой с предельной ясностью обнажить юридическую несостоятельность обвинения, сорвать ширму показного правосудия, раздеть их догола. Какому судье или прокурору это понравится? И Сербина взбеленилась и понесла, поскакала не разбирая дороги, сжигая коричневыми сполохами ненавидящих глаз.
— Практика показывает, уважаемый суд, что наиболее достоверны именно первоначальные показания обвиняемого. В дальнейшем, при знакомстве с материалами дела часто отказываются от своих первых показаний в стремлении уйти от ответственности. По этой проторенной схеме поступает и Мясников. Ничего оригинального. Его первые, а значит, истинные, показания соответствуют тому, что затем показал и Гуревич. Нет оснований не доверять этому свидетелю.
Я возразил, что мое заявление вовсе не является первым показанием. До провокационной лжи следователя я твердо стоял на том, что не помню, что кому-либо давал свои тексты. И откуда у прокурора эта теория предпочтительной достоверности первых показаний? В каком нормативном акте она зафиксирована? Вместо прямого ответа прокурор просит судью достать протоколы моих первых допросов:
— Подсудимый хочет убедить нас в истинности своих первоначальных показаний. Я хочу обратить внимание суда на то, что он тогда говорил.
Зачитывает избранные места из протоколов: «Бред, эмоциональная, незрелая рукопись, написанная под настроение… Есть высказывания, не соответствующие действительности… Текст позорит меня и мою страну…»
Вскакиваю с места:
— Что вы делаете! Вы цитируете следователя, а не меня. Читайте мои замечания к протоколам!
Прокурор изящно контратакует:
— Разве не ваша подпись под протоколами? «С моих слов записано верно», — это же ваша рука.
Обращаюсь к судье:
— Прощу зачитать мои замечания к протоколам или дайте мне прочитать самому.
Судья долго и усердно ищет, наконец, что-то находит, шевелит губами про себя, небрежно вскидывает брови:
— В протоколе за 22 августа есть запись. Ну и что? Ничего особенного, протокол остается в силе.
— Почему только за 22 августа? И почему «ничего особенного»? В конце этого протокола я написал, что никогда не предполагал, что рукопись может квалифицироваться как преступление, что она может позорить меня или мою страну. Это же перечеркивает то, что написал помощник прокурора Залегин и сейчас цитирует прокурор Сербина!
С наигранным удивлением Байкова рассматривает протокол и решительно отставляет том дела в сторону:
— Ваши замечания не по существу.
Излюбленная затычка, когда нечего больше сказать. Прокурор подводит черту:
— Материалы дела в совокупности и первоначальные показания подсудимого не оставляют сомнений в том, что Гуревич говорит правду.
Адвокат молчит, как воды в рот набрал. Сегодняшний раунд закончен. Десятый час вечера. По судьям не так заметно, а на лицах родных и друзей крайнее утомление. Очевидно, процесс все более их удручает. Первый день еще походил на суд, второй же смел все рамки процедурных приличий. На глазах неискушенных людей разыгрывалось судилище. Пусть знают. Пусть знают, что такое советский народный суд в подобного рода процессах. Для этого я добивался их присутствия в зале. Одна задача выполнена, я был доволен истекшим днем. Но главный бой завтра. На очереди последнее слово…
День третий
Третий день заношу свой тюремный скарб, лефортовский белый когда-то мешок за ограду скамьи подсудимого — никакой скамьи, правда, нет, обычный конторский стул. Мешок в угол, пальто и шапку поверх мешка, дописываю последнее слово. На одном из антрактов второго дня судья предоставила возможность под наблюдением адвоката вторично ознакомиться с материалами дела. Зная, что закон дает такое право, я ходатайствовал об этом с самого начала заседания. Но закон-то дает, а судья долго упорствовала. Сначала отказ наотрез. Я ссылаюсь на статью УПК. «Вы уже ознакомлены». Говорю, что имею право ознакомиться вторично, в ходе суда. Кроме того, следователь не показал мне всего дела — я не видел того, что отнесено к вещественным доказательствам. А там — без малого полмешка бумаг и я не знаю, что это за бумаги. Байкова недовольно бурчит, что даст мне дело в удобное для суда время. В первый день не дала, во второй — опять двадцать пять. Однако, уходя на перерыв, дала адвокату все тома минут на 15–20. Ему тоже там что-то понадобилось. Уселись мы с ним за его стол. Что успеешь за 15–20 минут? Еле хватило, чтобы пролистать груду бумаг, отнесенных зачем-то в вещественные доказательства. Это тетради моих дневников, записей, конспекты, отдельные листки с заметками, стенограмма обсуждения книги Некрича, письмо Раскольникова Сталину и проч. В том числе несколько машинописных экземпляров ходивших по рукам баллад Евтушенко о скопцах и «Разбег»: «Ах, лебеденок, отставший от стаи! Тебя понимаю — мы оба отстали…» И конец:
Бежал от завмага, от красной удавки,
От давки, от вашего лаянья, шавки,
И взмыл в небеса — в свой отеческий край.
И слышалось снизу, из гор и урочищ:
«Счастливо, милок, улетай куда хочешь,
Но только подальше, милок, улетай!»
Хорошие стихи когда-то писал Евтушенко. Жаль расставаться со своими бумагами. В процессе они не фигурировали, к делу никакого отношения не имеют, но ясно было, что включение их в вещественные доказательства — своего рода форма изъятия непотребного. Баллады в нескольких экземплярах вряд ли заметят, если один сопру. Но как? Рядом адвокат — неудобно. Солдаты снуют, кто-то лезет носом в бумаги. Этим я и воспользовался. Дал солдатам том с криминальными рукописями «173 свидетельств» и «Встреч», и когда они облепили его, незаметно переложил в свои тетради экземпляр одной из баллад. Думал «О разбеге», оказалось «О скопцах». Последняя не менее интересная, но менее острая, больше шаловливая. Ходила она со мной по камерам, пока кто-то не настучал и ее снова не изъяли.
Тогда же, на этом беглом ознакомлении, заметил я и рукописные листки давних своих заметок, об антисоветском характере которых говорили Гуревич и Герасимов, а также «Баню», присланную Гуревичем. Не знаю, что эти бумаги доказывали обвинению, ни прокурор ни судья их вообще не касались, но для защиты они весьма пригодились.