— Как угодно, суд состоится без вас.
— Кому угодно? — раздался вдруг голос из загробно молчавшего до сих пор ряда.
Судья встрепенулась, хищно нахохлилась на родных и друзей:
— Кто сказал? Встаньте!
Смотрю, солдатик толкает локтем Колю Филиппова. Не глядя на него, Коля слегка тряхнул плечом, процедил что-то вроде: «Заткнись, сопляк!» И сидит прямо, невозмутимо, Байкова просверлила его взглядом, да, видно, нашла коса на камень, переключилась на показания Гуревича. Что-то сказала на ухо женщине справа, другой слева, те, как заводные куклы поочередно наклонили к ней головы, закивали — их, народных заседателей, так и зовут «кивалами». Одна из них берет протокол Гуревича, встает и начинает зачитывать. Кстати, весьма характерный жест на суде, часто он повторяется — судья мотает жидкими космами направо-налево, иной раз просто для проформы, ничего не говоря, а заседатели поочередно кивают — это называется посовещались. Не бывает такого, чтобы заседатель хоть раз не кивнул, т. е. воздержался и не согласился бы с судьей — нет, всегда кивают. Целыми днями, не проронив ни слова, сидят и кивают, а тем временем на их основной работе идет зарплата — кто-то за них вкалывает. И ничего они не значат — все единолично решает за них судья, это совершенно очевидно, сколько бы судья к ним ни поворачивался и сколько бы ни трясли они своими париками и шиньонами. Дешевые, бесполезные статистки на подмостках убойного балагана, даже на роль актрис не тянут — сидят, как набитые чучела. За два дня ни слова от них. Немые, что ли? И сейчас, когда у одной прорезался голос, удивительно стало, что это чучело, оказывается, и говорит и читает. Читает старательно и вдохновенно, как второклашка — рада, доверили. Потом скажет тем, кто за нее работает: на суде выступала. И правда, большой труд — с полчаса тараторила.
Много Гуревич наворочал, на полдюжину дел. Хоть сейчас заводи: на некоего Горбуна — за терроризм, подрыв и ослабление, на Колю Филиппова, — за пьянство, измышления и тунеядство, на Усатова, если б дожил, за злобную антисоветчину, на меня — ясное дело, на Омельченко — за соучастие во всех моих преступлениях, а уж Попову совсем не сдобровать — антисоветчик, отщепенец и шпион. Никого не забыл, даже тех, кого и не знал вовсе. И я же, дурак, пригрел змею на груди, везде его водил и знакомил. Коле он похваливал его работы, Наташа всегда привечала его: теснились втроем в комнатушке. С Усатовым пил на брудершафт. Резвился нигилизмом с Олегом Поповым. Десять лет я таскал его по Москве, знакомил с друзьями, вел доверительные беседы, проталкивал его писанину в газеты, журналы, помогал чем мог, никаких секретов, предельная близость, и он отвечал как будто бы тем же, и вот все осквернено, заплевано, испохаблено, вывернуто наизнанку и в таком виде подано на судейский стол. И для чего? Чтобы посадили меня, чтобы пересажали всех, кто к нему относился как к другу, потому что он был моим другом. Я виноват перед людьми, которых он сейчас, устами кивалы, публично поносит, виноват за все неприятности, причиненные бодливым вероломством своего друга-предателя. Но до сих пор вслух, по крайней мере, никто из них не упрекнул меня, не выставил за дверь, не высказал то, что я, очевидно, заслуживаю. И потом достанет у них душевной щедрости остаться моими друзьями. Ни в ком, кроме Гуревича, больше я не ошибся — дай же им бог не ошибиться и во мне.
Гуревич — гвоздь обвинения. На нем сколочена, и только на нем держится шаткая постройка обвинения. Убери этот гвоздь — и все рассыплется. Не останется ни одного свидетельства распространения, ни одного показания о моем намерении печатать текст в «Континенте». Поэтому следователь, судья, прокурор держатся за этот гвоздь зубами. Но гвоздик ломаный. Прошу слово и привожу суду факты, обличающие ложь в показаниях Гуревича. Как мог Попов подбить меня на написание «173 свидетельств», если с Поповым я познакомился через год после написания текста? Как суд оценивает явную сплетню, искажавшую обстоятельства утери папки, где находились два листка моих записей, и причину моего увольнения с I часового завода? Как можно доверять показаниям, сделанным якобы с моих слов, когда я все отрицаю и никем и ничем больше они не подтверждаются? Такие показания не заслуживают доверия. Я прошу суд отметить это в протоколе заседания и либо официально признать Гуревича лжесвидетелем, либо отложить суд до его появления. Но, как и в случае с истребованием соседских заявлений на Величко, судья упрямо не замечает ходатайства и переводит разбирательство в другое русло:
— Назовите возможные мотивы оговора со стороны Гуревича.
Что я могу сказать? Личных причин я не вижу. Скорее всего, страх, угрозы, давление следователей вынудили Гуревича подписать то, что от него требовали.
— Ваши предположения не могут являться доказательством оговоров, нет оснований не доверять Гуревичу.
— Как нет? Я привел факты явного лжесвидетельства, прошу их проверить: вы их должны подтвердить или опровергнуть.
— Гуревич ваш друг, зачем ему на вас лгать? — упрямо сворачивает Байкова на то, чего я не знаю и не могу точно знать.
— Его запугали.
— У вас есть доказательства?
Кое-что есть. Не хотел говорить, но ничего другого не остается. Гуревича надо убрать во что бы то ни стало. Есть пример, из которого следует, что Гуревичу есть чего опасаться, что, закладывая меня, он спасал свою шкуру. Были, возможно, и более серьезные причины для шантажа, но я не мог говорить о них, опять сочтут домыслом. Нужен мотив, факт, не вызывающий сомнений. Придется резать Гуревича его же ножом.
— Есть, — говорю, — доказательство.
Судья оторопела, настороженно ждет, что я скажу.
— Следователь имел повод шантажировать Гуревича обвинением в распространении порнографии.
— С чего вы взяли? — перебивает судья.
— С того, что лежит на вашем столе в вещественных доказательствах. Среди прочих бумаг при обыске был изъят экземпляр рассказа «Баня», который приписывают советскому классику А. Толстому и который, по цензурным понятиям — несомненная порнография. Его прислал мне Гуревич по почте. В соответствии с уголовным законодательством — это распространение, статья 228-я до трех лет.
— Как вы докажете, что это, — Байкова брезгливо тряхнула машинописным текстом, — прислал вам Гуревич?
— Если бы Гуревич был здесь, думаю, он и сам не стал бы отрицать. Кроме того, это может подтвердить моя жена — почтовый конверт распечатывала она.
Судья удалила Наташу из зала и расспросила об обстоятельствах получения рассказа. Когда, как выглядел конверт, что побудило Гуревича прислать его и т. п. Затем вызывают Наташу и повторяют те же вопросы. Наши показания совпадают.
Итак, Гуревичу было чего опасаться, повод для шантажа и мотив оговора доказан. У судьи больше вопросов нет, какое примут решение?
Встает прокурор:
— Показания Гуревича совпадают с первоначальными показаниями подсудимого и потому заслуживают полного доверия. Если кто-то вводит суд в заблуждение, то это сам Мясников, который отказывается от показаний, данных на предварительном следствии и стремится уйти от ответственности.
Симпатичная козочка лягнула ниже пояса. Трюк, отвлекающий от Гуревича, перехват инициативы у защиты. Аукнулось. Спасательный круг, подсунутый в свое время следователем, теперь камнем летит из прокурорской пращи. Речь идет о моем сентябрьском заявлении, где я писал, что если Филиппов, Попов и другие утверждают, что я давал им текст, то, значит, давал. Это показывает и Гуревич. Однако следователь обманул меня, никто, кроме Гуревича, ничего подобного не говорил и, обнаружив это на закрытии дела, я сделал в акте запись об ошибочности спровоцированных следователем показаний. Показания Гуревича отчасти совпадают только с тем, что было подсказано мне следователем, в остальном у нас с ним ничего общего. Прокурорша демонстрирует высший пилотаж изворотливости:
— Где вы писали свое заявление: в кабинете следователя или в камере? В камере? Хорошо. Присутствовал ли при этом следователь? Не присутствовал. Вот видите, граждане судьи, Мясников писал свое заявление сам, а пытается нас уверить, что писал под диктовку следователя.