Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как ты уже знаешь, с 1974 года меня в Москве не прописывают, дома я гость, на каждый звонок и шорох дрожу, как осиновый лист. Сплю спокойно ночью только тогда, когда приму хорошую дозу спиртного, поэтому, когда бываю в столице, живу у одной знакомой на Арбате, она сама никто ничто, но знает всю систему. Хата там не засвечена, только там можно отдохнуть.

Как меня может ревновать муж, если я «тружусь» с кем-то? Я могу и лечь спать со своим партнером совершенно спокойно. Но а если фраернут, то разговор короткий. Я тебе говорила и говорю, что в зоне есть люди, которых уважают, к мнению которых прислушиваются, а есть люди «ползунки», которые бояться, чтобы их лишний раз в рот не выебли. Поэтому они начинают угождать, шестерить, все делают добровольно.

Из камеры идут на «выпуль» по разным причинам, если надо кого-то найти, или народ хуевый, из-за драки. В других камерах встречают, как и всех, радости не выражают, но и не угнетают, пока не узнают человека. Ведь если человек неоднократно сидел, то в любой камере найдется человек, который знает его, хороший он или подленький. Под интерес никто не играет у баб. Старые жучки иногда играют в карты. Галка».

…До того как начал переписываться, я думал: нам тяжело, каково же им, настолько противоестественны условия обшей тюремной камеры для женщины. Но, когда в одной из записок я спросил об этом, то получил любопытный ответ, что нам, мужчинам, приходятся тяжелее, женщина легче ко всему приспосабливается. Никогда бы этому не поверил, если б сказал кто другой, а не сама зэчка. Впрочем, в женских камерах меньше драк и они не такие убойные, как у мужчин, почти все женщины находят себе занятие, рукоделие, чего о мужчинах не скажешь, психологически женщины, наверное, более терпеливее и не так агрессивны, как мужчины — может, поэтому им легче? Но когда сам сидишь и надрываешься в муках, когда что-то ноет и стонет в тебе непрестанно, хотя ты себя считаешь не слабым, не хватает воображения представить женщину в этих условиях, с этой гнетущей болью в душе, невозможно подумать, как бы она стала на твоем месте. Дико и жутко. Наташа была близка к этому, я чуть дотрагивался до этой картины: тюрьма и в ней Наташа — волосы шевелились, с ума сойти. И вдруг: «женщина легче приспосабливается», поразительно, неужели правда?

Загадочный опер и грозный Спартак

Меж тем в нашей камере назревали события. Спокойствие было нарушено сразу после ухода Шурика. Пришел офицерик с двумя контролерами и устроили у меня обыск. Обыск целенаправленный — они взяли из мешка только бумаги, больше их ничего не интересовало. Что за напасть? На следующий день вызывают к оперу. По коридору направо, в конце — отстойник в виде прихожей с двумя блочными камерами по сторонам и прямо — дверь в кабинетик. За столом молодой лейтенант, перед ним стопка моих тетрадей. Показывает на два машинописных листа со стихами: «Откуда это у Вас?».

— Из дела.

— Органы порочите? — тычет в строки, где, помнится, есть такие:

«Жить без опера возможно?

У нас, в стране Советской, — нет».

— Так это же не я сочинил!

— А кто?

— Евтушенко.

Речь шла о «Балладе о скопцах», которая ходит по рукам с 60-х годов, которая в числе прочих моих бумаг была изъята на обыске, зачислена в вещественные доказательства и которую я спер во время суда из материалов своего дела. Лейтенант смешался, вспомнив очевидно, что есть такой скандальный поэт Евтушенко, и отложил балладу в сторону. Берет со стопки зеленую ученическую тетрадь, куда я заносил даты своих передвижений по камерам, их номера, фамилии сокамерников, даты допросов и заявлений — короче, хронику своего дела со дня обыска. Записывал также факты произвола.

— Эту тетрадь, — говорит лейтенант, — я тоже вам не отдам.

— Почему?

— Тут есть запрещенные и порочащие записи. Что такое «кум»? — опрашивает обидчиво-строго.

Смешно мне стало, говорю примирительно:

— Ну, это не я придумал. Давайте вычеркнем это слово, если не нравится.

— Нужно вырвать весь лист.

— Зачем?

— Вот в этой записи содержатся сведения, не подлежащие разглашению. Указующий палец стоял на бисерных строчках в середине первой страницы, которые я записал в 220-й камере со слов Мухи. Он рассказывал про «хозяина» — начальника их строгой зоны в Коми АССР, про «кума» Амелькина — начальника оперчасти, про все то, что у них там творится. Например, идут зэки с работы, с промышленной зоны в жилую. На вахте пьяный Амелькин демонстративно надевает перчатки, ноги нараскоряк («как фашист» — говорит Муха) и каждого обыскивает. Найдет, не найдет — в рожу. Если что недозволенное, скажем, деньги, грелка водки, тому соколику перво-наперво по зубам в кровь — стой здесь. Одного так, второго, а затем отыгравшись здесь ведет к себе в кабинет. Там лупят уже как следует, в хоровом исполнении: опера, контролеры да кому не лень. Мордобой, взятки, произвол — вот о чем рассказывал Муха, а я только записывал номер зоны, фамилии начальников и пострадавших зэков. В том числе и того, которого морили во вшивом буре, переломали кости, а когда в конце срока он выходил, хромой, избитый, и говорил, что едет в Москву к прокурору, то на пути от зоны до станции кто-то убил его. Все зэки были убеждены, что это работа ментов. Среди зэков у этого человека врагов не было. Вот о каких вещах рассказывал Муха, и меня удивило, что лейтенант называет это «сведениями, не подлежащими разглашению».

— Да об этом надо немедленно написать и проверить. Вы первый, кто должен поставить в известность органы надзора.

Лейтенант уперся:

— С этой записью тетрадь я вам не отдам, —   и нашел предлог, — тут номер части воинской.

Это был номер, где сидел Муха. Предлог явно надуманный, но надо спасать тетрадь.

— Ну так вырвите это место, зачем же весь лист?

Неожиданно он согласился, видно, действительно больше всего его беспокоила эта запись. Но сказал: «Вырвите сами». И я оторвал полоску из середины листа. Так и жила со мной эта изуродованная тетрадь, с двумя хвостами вместо первой страницы. Но и в этом виде не дожила до воли — перед концом срока ее похитили вместе с другими моими бумагами. Передавая лейтенанту оторванный лоскут, я сказал ему:

— Вы лишаете меня возможности поднять вопрос о проверке фактов грубейшего беззакония. Следовательно, вы должны это сделать сами. Теперь это на вашей ответственности.

Вряд ли он бросил лоскут в корзину. Скорее всего, бумажка попала в то потаенное новое дело, какое заводится на каждого осужденного, где накапливаются новые материалы на него. Нет никакой надежды, что сигнал Мухи дошел до надзорных органов. Хотя, если не бумажка, то наш разговор с лейтенантом был доведен до сведения начальства и сотрудников КГБ, т. е. несколько должностных лиц узнали о нарушении законности на той зоне. И если они не придали значения, не приняли мер, а так скорее всего и есть, то тогда они сами преступники. В затылок моей 190¹ дышит статья 190 УК РСФСР — недонесение о совершении преступления.

Я сделал, как обязывает закон, — донес. И меры были приняты, только не к преступной администрации зоны, а ко мне. Хотя тетради, кроме «Баллады», лейтенант отдал, через пару дней подают в кормушку на подпись постановление начальника тюрьмы майора Котова о лишении меня очередной передачи и приобретения продуктов питания, т. е. ларя. «За хранение запретной литературы». Узнай об этом Евгений Александрович, весьма был бы доволен. Евтушенко запрещен — лучшего комплимента ему не придумаешь. Но мне тогда было не до комплиментов. Во-первых, постановление незаконно. «Баллада» числится в вещественных доказательствах (чего они доказывают, — другой вопрос), а по закону материалы, относящиеся к делу, я имею право хранить при себе. Мало того, что они незаконно изъяли «Балладу», так хватило наглости меня же наказать. Во-вторых, лишение передачи — не только еда. С каждой передачей, когда я расписывался на заполненном бланке, я видел косой, острый почерк Наташи и успокаивался: слава богу, она на свободе, передача — единственная весточка от нее. Есть передача — значит с Наташей ничего страшного. Вот чего они лишили меня, и этому я воспротивился. Написал в постановлении «не согласен» и жалобу Котову. Вернее, заявление. В ту пору я писал только заявления. Слово «жалоба» мне не нравилось, оно унизительно. Я ведь вовсе не жалуюсь, а протестую, требую, потом, когда раз пять заставляли переписывать заявления на жалобы, ничего не оставалось, как принять их правила игры. Жалобы им тоже не нравятся, но от самого слова «заявление» их, наверное, судорогой сводит.

97
{"b":"169879","o":1}