Сережа Корехов в свои неполные тридцать дважды парился по 70-й, восемь лет отсидел. И снова санкция на арест. Из Тагила, из-под надзора в бега — в Москву, хоть подышать напоследок. Обежал диссидентов: ни денег, ни укрыться негде. Правда, посочувствовали. Вышел с последним рублем в самый центр Москвы. Выпил кружку пива на глазах всесоюзного розыска, тут и сцапали. Фонд помощи политзэкам Солженицын создал и на блюде поднес: ради бога, только раздавайте, помогите страждущим, их женам и детям. Выходят люди из зоны: после Гинзбурга не видно помощи. Народ обозлен на фонд. При Ходоровиче фонд держался, при Кистяковском еще был фонд, но уже слышались стенания: «Где денег-то взять?» Но деньги были, куда же шли, если на зону не попадали? Сквозь пальцы текло? Не придумали ничего лучшего: взяли и разбили солженицынское блюдо в междоусобных дрязгах. С ложки дается — удержать не могут, гуманисты тщедушные. Сковырнули Кистяковского, объявился Михайлов. Через неделю отказ: «Не буду, духовник не велел». Не нужен им фонд. А зэков спросили? Кто перед ними ответит? С Михайлова и надо спросить. То, чего не мог сломить могучий КГБ, Михайлов взорвал изнутри. Это ли не предательство? Запятнанная репутация обрекает на одиночество и смерть нравственное движение. Скисли, сникли оставшиеся диссиденты. Оторваны и оторвались от людей. Предают друзья, отворачиваются родные. Пропадает дело. И если вдохнут в него новую жизнь, то только те, кто очистит свои ряды от скверны. Кто заклеймит измену, не подпустит малодушного к делу, кто сплотится плечом к плечу. Меньше болтовни, больше организации и дела. И обязательно — конспирация. Нельзя без нее. Хватит, поиграли в открытую: загубили лучших, осталась дохлятина. В КГБ опытные селекционеры. Мужественных, деятельных людей надо беречь. Их немного, они на вес золота, в них наша надежда. «Я вас узнал, святые убежденья…» — оттуда, из толщи лет, будят наше сердце и совесть лучшие люди России:
«Средь мрака лжи, средь мира мне чужого,
Не навсегда моя остыла кровь;
Пришла пора, и вы воскресли снова,
Мой прежний гнев и прежняя любовь!»
(А. К. Толстой)
А люди у нас есть, их не может не быть. Есть кому заменить арестованных и уехавших. Не безлюдье — причина развала диссидентства, а сами оставшиеся диссиденты с их келейностью и неустойчивостью. Сами изолировали себя и подорвали авторитет движения. Между тем порядочных людей больше, чем гуревичей и радзинских. Я убедился в этом на закрытии своего дела.
Закрытие дела
В предпоследний день года, 30 декабря, Кудрявцев выложил на стол толстую книгу с подшитыми и пронумерованными карандашом листами — первый том моего дела. В соответствии со статьей 201-й УПК РСФСР следователь закрыл дало для передачи его на подпись прокурору и затем в суд, предоставляя мне возможность ознакомиться со всеми материалами, которые будет рассматривать суд. В первом томе — все постановления, протоколы моих и свидетельских допросов, заключение экспертизы, заявления. Всего в моем деле 4 тома, но пока Кудрявцев предъявил первый — самый интересный и важный. Долго с нетерпением ждал я этого часа, и вот он наступил: все показания друзей и прочих свидетелей лежат передо мной.
Из 22 допрошенных лишь один сказал, что я давал ему «173 свидетельства» — Гуревич. Никто больше не то что не читал, но и не видел и не знал о существовании этого текста. Я удивленно посмотрел на Кудрявцева: надул, Игорь Анатольевич? Кто называл имена и говорил, что эти люди признались, что им ничего не будет, если читали, а что мне, если буду отрицать, лишний срок? Вот их протоколы — ничего подобного, они уличают не меня, а вас, Игорь Анатольевич, во лжи. Тут только я понял, какую ошибку сморозил, поверив следователю и написав заявление с признанием, что люди эти могли видеть текст. Ах, если б не папка у Филиппова, убедившая меня в том, что заговорили друзья-приятели! Разве я взял бы на веру хоть одно ваше слово, Игорь Анатольевич? Но и тогда и до сих пор не мог, конечно, представить, на какую низость способен вершитель отечественного правосудия. Что вот сидит человек, улыбается, рассказывает анекдоты, всем видом выражает готовность помочь и сочувствие, и все это делает лишь для того, чтобы, ловчей обманув, накинуть петлю и затянуть. Тут только я понял, что не человек передо мной, а враг. И с самого начала был им, да не разглядел я клыков за улыбчивой маской. Смотрю в глаза ореховые, карие:
— Обманывали, Игорь Анатольевич?
Ни капли смущения, победоносно улыбается, мол, и не таких вокруг пальца вожу. Потом посерьезнел, заторопился:
— Некогда, читайте быстрей, суд разберется.
И сует акт ознакомления на подпись. А я в этот момент раздумывал, не отказаться ли сейчас от ознакомления до тех пор, пока дело не будет приведено в порядок. Листы едва подшиты, их можно тасовать, как колоду карт. Следователь потом что-то может убрать, что-то добавить — карандашную нумерацию легко исправить. Я имел право и должен был потребовать подготовить дело как следует. Но бог знает, сколько он заставит себя ждать? Затянет со зла еще на полгода, а мне тюрьма осточертела, особенно 124 камера. Куда угодно, лишь бы вон отсюда. Да и любопытство раздирало. Ведь все показания тут. Кто на что горазд, кто есть кто? Надо мной суд впереди, а мне судить — теперь. В общем, подписывать акт пока не стал, но ознакомление все-таки начал.
Закрытие дела, свидетельские показания по твоему делу — редкостная возможность проверить людей в час серьезного испытания. Экзамен на прочность отношений с людьми, с которыми жил, дружил и работал. Кто они есть? Кто я для них? За кружкой пива — один человек, на допросе он может стать другим. Независимо от их показаний я был счастлив самой возможности проверить своих близких и друзей. Хотя бы раз в жизни надо испытать это. Страшные иной раз могут быть разочарования. Лефортовский сокамерник Сосновский на закрытии своего дела вообще разуверился в людях. «Не существует в природе никакой дружбы, — говорил он. — Все эгоисты, каждый думает только о себе, а те, кого я считал друзьями, оказались подлецы». В таких уроках находят оправдание и собственной подлости: все так и мне не зазорно. Другие сокамерники, например, Володя Баранов или Эдик Леонардов, тоже не испытывали особой радости на закрытии, но и не особо огорчались — каждый спасается как может, это они считали естественным. Дня меня же день ознакомления стал одним из главных итоговых событий жизни. И это был торжественный день. Кроме Гуревича, все остальные мои друзья, все, знакомством и дружбой с которыми я дорожил, оказались вполне порядочными людьми. Как бы ни отличались их показания, как бы ни относились они сейчас ко мне, я горжусь ими и благодарен за то, что они есть, что были со мной. Не огорчили и родственники. На что уж теща, вдова гэбэшника, курица, слепо бегущая за петухом власти, и та обо мне: «Добрый и честный». Первая жена, осрамившая в свое время скандальным разводом, не гнушавшаяся бегать по работам, милициям, грозившая выписать, посадить, дорвалась, наконец, отыграться. Вижу по протоколу, что и Кудрявцев ее науськивает, сгущает краски. Высказывался, написано, критически против советской власти. Пишет-то следователь, и в шоковой обстановке допроса часто подписывают протокол не глядя, а если глядят, то не видят и машинально подписывают, лишь бы скорее убраться. Тем не менее Лена узрела «антисоветчину» и сделала в конце замечание: «Про антисоветские высказывания я не говорила». Маслин, инструктор горкома, по должности и ради желанной карьеры должен был бы всяко изгадить меня. Но не нашел больших грехов, кроме того, что я ему говорил, что слушаю «Голос Америки» да читаю Солженицына. Для меня это почти комплимент и никакого криминала. Официозный литератор Чаковский публично агитировал нас, студентов МГУ, слушать «Голос Америки»: «Я слушаю и вам советую. Чтобы бороться с врагом, надо его знать». Действительно, как узнаешь врага без радио, не по цековским же газетам. Была бы объективная информация, а кто наш подлинный враг и с кем бороться — вывод мы сделаем сами.