На дворе смеркалось. Два шага по стоптанному снегу и привычно забрасываю лефортовский холщовый мешок в железный створ воронка. Следом два солдата. Мотор на взводе. Офицерик в кабину. Что-то стоим, бензиновая гарь кружит голову. Только поехали, слышу глухие голоса, будто издалека кричат. Мои, что ли? Да нет, думаю, сколько стояли, чего они на морозе ждать будут? А сам льну ухом то к боковой, то к задней стенке, удары по кузову, голоса, визг женский, но не разберу ничего. Воронок набрал скорость — дорога скатертью.
Глава 7. Красная Пресня
Осужденка
Снова «Матросская тишина», но камера уже другая. Первый этаж, длинный, сумрачный коридор. Помимо своих мешков («сидоров», «баулов», как их здесь называют), держим у ног черно-серые мешки «матрасовок» — наматрацников с жидким клочковатым матрацем, такой же подушкой, казенной алюминиевой кружкой — обычный тюремный скарб. Другой конец коридора пропадает в темноте. По обе стороны ряды грязно-зеленых мрачных дверей — весь коридор для осужденных. Надзиратели сортируют нас по группам: общий, усиленный, строгий режим — в разные камеры. Застойный кафельно-бетонный дух, плохо освещенные серые стены, тяжелые балки, нависающие над нами поперек потолка — все это угнетающе давит.
Потом я живо представляю себе этот коридор, когда ближе к ночи раздавался там топот и кто-то, пробегая, истошно кричал:
— А-а… Убивают!
Сумасшествие, никуда из этого коридора не убежишь, разве что завернешь в другой такой же, где наткнешься на кулаки и сапоги контролеров или дубинки солдат. Такие коридоры будто созданы для расправ. Выдергивают из камеры провинившегося или просто «крайнего» из провинившейся хаты, и несколько надзирателей набрасываются на одного человека. Отбив бока, закидывают обратно, чтоб другим неповадно. В камере нас много, тут надзиратели не страшны, но коридоры их владения, здесь страшновато. Вся тюрьма — коридорное сито. На прямолинейных ветвях тяжелые гроздья камер. Коридоры мне никогда не казались пустыми. Даже когда никого нет, и тебя ведет один надзиратель, чувствуется многоликое присутствие, учащенное дыхание многих людей, ибо вся камерная жизнь прикована к смотровому глазку и кормушке двери. Выводят, заводят, новости, книги, баланда, дачки, ларь, надежды и ожидания, горе и радости — все, чем живет заключенный, — идет из коридора. И даже когда он пуст, он плотно наэлектризован напряженным вниманием сотен и сотен людей, замурованных по обе его стороны. Идешь и смотришь: вот кто-то появится, кого-то еще проведут, нового человека увидишь — это всегда событие. Вокруг коридора клубится тюремная жизнь. Зловещая, питающая, пульсирующая артерия тюрьмы.
Контролер рванул тяжелую дверь 145-й камеры. Втаскиваем свои мешки. Стиснулись у порога, не зная куда податься — камера переполнена. Ударила дверь за спиной, делать нечего, надо как-то располагаться. Камера мест на сорок, народу в два раза больше. Напротив густо зарешеченные два полуподвальных темных окна. По сторонам двухъярусные ряды сдвоенных шконарей. Слева отделанный каменным барьером унитаз — «толкан», и все сверху донизу кишит людьми. Чуть свободней на пятачке от двери до «платформы». Здесь, потеснив других, мы поставили свои мешки.
— Профессор! Леша! — слышу обрадованный, срывающийся голос. Поворачиваюсь, из-за голов, тел, мешков зовет меня Жора: — Иди сюда!
Тот самый, которого пнул под задницу Феликс, сгоняя с места, отведенного мне. И этот человек раздвигает на полу, рядом с собой щель, чтобы как-то устроить меня. Встреча с бывшим сокамерником всегда интересна. Пробираюсь через людей к площадке между крайней шконкой и туалетным барьером. Место не самое приятное, но в такой давке на это не смотрят. И тем хорошо, что по тебе не будут топтаться, как на середине камеры.
Жоре лет 30, радушный, добрый парень. Мягкость характера подвела его в 124-й. Каждый, кому не лень, мог обозвать его, дать по шее, зная, что Жора покорно смолчит, глянет виновато и отойдет. Вечно со шваброй. По камерной табели о рангах — черт. А сейчас не узнать — посвежел, обородился, будто разогнулся, скинул что-то тяжелое. Сидим на его матраце, мои мешки под шконарями, больше деть некуда. Жора достает полиэтиленовые мешочки: сыр, яблоки. Ба! Откуда? Ни разу при мне в 124-й ему ничего не приносили, ни дачек, ни ларя. После суда принесли.
Дали ему год по 209-й. Полгода тюрьмы позади и главное — 124-я позади. То, что Жора ожил, стал похож на человека, объясняется тем, что избавился, наконец, от камеры, где ему, как и многим, житья не давали. Крутит коричневыми зрачками по сторонам, показывая, что здесь совсем иначе, совсем другие отношения, живешь сам по себе — здесь хорошо. Самое страшное, самое тяжелое в неволе не карцер, не голод, не менты, а камерный зэковский беспредел. Особенно невыносим так называемый козий беспредел, отрежиссированый втихаря операми для вящего умиротворения одних зэков кулаками других, завербованных. Такой беспредел в «пресс-хатах», когда забрасывают на «молотки» неугодного, в этом роде была и 124-я. Жестоких избиений я там не видел, но бесконечные придирки, притеснения, щелчки, вошедшие в норму, преследующие постоянно, запугали людей не меньше мордобоя.
Попавший впервые думает, что везде так, на то и тюрьма, и эта безысходность подавляет слабых, как подавляла Жору. И лишь после суда, попав в осужденку, человек узнает, что то, что творилось в прошлой камере, называется беспределом, это, скорее, исключение, чем правило, и в путевых хатах с «королей» спросят за это. Для человека, срок которого впереди, весьма утешительное открытие. Вот почему со смуглого лица Жоры не сходит сейчас жизнерадостная улыбка, которой в 124-ой у него не было и в помине.
Дает мне целое яблоко. Тут только я почувствовал жуткий голод — днем на суде ничего не ешь. Возвращаешься поздно и тоже ничего, время кормежки прошло. С утра на сборке иной раз что-то перепадет, но перед судом не до еды. И так три дня. Запасы мои с дачек и ларя кончились, на суде, как ни просила мать, ничего не разрешили передать. Я был пуст и голоден и сейчас не мог принять угощение, так как самому нечем поделиться.
— Спасибо, Жора, боюсь, не рассчитаемся.
— Ешь! Что я, не знаю, как после суда? — Жора щедро двигает сыр и яблоки, хотя сам получил первую передачу почти за полгода и, конечно, в 124-й его никто не угощал.
Еда в тюремных условиях роскошная, теперь же нечаянное угощение воспринималось как чудо.
— Ну, как там? — спрашиваю о 124-й.
— После тебя еще хуже. Феликс оборзел. Дачки, лари, вовсю дербанят. Невмоготу, люди стали ломиться, — смуглое, одутловатое лицо Жоры потемнело. — Никакого сравнения, — снова оживился он, обводя глазами камеру.
История Жоры такова. По специальности техник-строитель, работал на инженерных должностях. Халтура, левые деньги, пьянство. Ушла жена. На книжке оставалось с тысячу. Просадил за месяц с облепившими его, как мухи, друзьями. Остался без гроша, жить не на что. С работы уволен, друзей, как ветром сдуло. А не пить уже не мог. Стал вещи из дома таскать и продавать за гроши, менять на бутылку. Опустился вконец. Тут его милиция и выручила. Одно, второе предупреждение и в кутузку, по тунеядке. В КПЗ на другой день без вина черти стали из-за углов выглядывать. Настоящие черти — подмигивают, ушами прядут и норовят черными липкими лапами Жоры коснуться. А то покажется кровь — стекает по стенам струями, уже и пол залит. Забьется Жора в угол деревянной софы, а кровь выше, выше, на софу под него подтекает. Натерпелся жути. Сокамерники стучат в дверь, вызывают врачей — белая горячка. Прибитый, больной попал в 124-ю, где насмешками, затычинами совсем его доконали. Так и был пришиблен до самой осужденки.
А человек-то, оказывается, не пропащий. Прост, но не глуп. По голове и образованию куда выше всех тех «королей» вместе взятых. За это они и пинали его с особым удовольствием:
— Инженер, алкоголик, держи, черт, швабру!