— Придешь на Пресню, спроси Фиксатого. Это я. Меня там знают, — на сухом нервном лице расцветает мягкая улыбка. — Может, встретимся, — последний блеск знаменитой, оказывается, фиксы.
Адвокат
Я еще неделю корпел над обвинительным заключением и последним словом. Следователь Кудрявцев на 16 страницах обвинял меня в клевете на советский государственный строй и в изготовлении и распространении порнографического сочинения. Клевета состояла в том, что я в рукописи «173 свидетельства национального позора, или О чем умалчивает Конституция» опорочил внутреннюю и внешнюю политику КПСС, Конституцию СССР, утверждая, что власть в нашей стране не принадлежит народу, который лишен основных гражданских прав и свобод, что СССР — тоталитарное, деспотическое государство. Мясников не мог не знать, что пишет клевету, т. к. живет в Москве, имеет высшее образование, кандидат философских наук и потому ему должна быть известна забота Советского государства о благосостоянии народа.
Следователь излагает некоторые положения текста и тем самым как бы иллюстрирует клевету, не затрудняя себя какими-либо контраргументами — настолько она, по его мнению, очевидна. Мясников, по свидетельству Маслина, одобряет антисоветскую писанину Сахарова и Солженицына, слушал «Голос» и другие зарубежные радиостанции. Пытался опубликовать свою клеветническую статью в «Континенте». Единственная цитата из текста касалась внешней политики, где я писал, что СССР наращивает наступательную мощь вооруженных сил, участвует в военных действиях в Афганистане, Индокитае, Центральной Америке, Африке. Свинцовой, смердящей тучей нависли мы над народами. Чего мы суемся туда? Чем облагодетельствуем в результате мировой революции? Что несем? Нашу же нищету и боль. Это лживое утверждение следователь опровергает ссылкой на Ленина и миролюбивую политику партии, якобы несовместимую с идеей экспорта революции. Не знаю, что он имел в виду у Ленина, но знаю, что Ленин до последних дней проводил курс на мировую революцию и никогда не стеснялся пропагандировать и делать ее. Пара позднейших тактических уверток вождя мирового пролетариата относительно экспорта ничего не меняют в его внешнеполитическом экстремизме. Что касается заявлений КПСС, то ни для кого не секрет, что они делаются, чтобы скрыть подлинные намерения. Зачем говорить об экспорте, если можно без лишних разговоров оккупировать пол-Европы и протянуть щупальца по всему миру? Если верить партийному словоблудию, у нас не только «экспорта» — ни одного преступника нет — разве не было обещано пожать руку последнему в 1980 году? По программе КПСС, мы уже вступили в фазу коммунизма, всех догнали и перегнали, всего вдоволь — по потребности! Весь юмор в том, что следователь срамит меня ссылками на директивы и закон, в то время, как я о том и пишу, что они не выполняются, что практика осуществляется в вопиющем противоречии с официальными заявлениями, обещаниями и Конституцией. Я про Фому, следователь про Ерему. Ни одной цифры, ни одного факта в опровержение моей заведомой лжи. Сказал «клевета» и точка. Судьи поверят на слово.
Становится понятным, почему зэки называют обвинительное заключение — «объебон». Я не видел другого способа защиты, как защищать свой текст. В отличие от следователя, у меня найдутся аргументы. Скажу все, что о них думаю и знаю. О положении в стране, о характере власти, о бессовестном следствии. Я скажу это в последнем слове. Бог знает, может, оно и в самом деле — последнее? Выскажусь до конца и будь что будет! Чтобы речь была более полной и точной, чтобы не ловили на слове, я заготовил письменный текст — ответил на каждый пункт обвинительного заключения. Аргументировал каждое положение «Свидетельства». Показал на лжесвидетельство Гуревича, опротестовал обман и прочие приемы следователя. Обвинение не доказано, состава преступления по ст. 190 нет.
Тот же вывод и по ст. 228, о которой и речи не было бы, не будь политического обвинения. Каким бы ни было содержание рассказа «Встречи», он написан восемь лет назад, т. е. уже за давностью лет инкриминироваться не может. О том, что я давал его читать, свидетельствуют Гуревич, Величко, Гаврилов, Перов. Однако, Перов, писатель, отрицает наличие порнографии, а показания остальной троицы скомпрометированы настолько, что суд не должен их брать во внимание. Вину отрицаю, обвинение не признаю. Дело сфабриковано.
Исписал две ученические тетради. Начал переписывать набело. Дни, ночи напролет. Тороплюсь — уже две недели со дня получения обвинительного заключения. Успеть бы до суда. Я решил зачитать последнее слово. Длинно — потерпят, я больше терпел, я должен высказать все.
Вдруг часов в 9 вечера вызывают. Что за напасть? Ведут по опустевшим коридорам туда, где следователь принимал. Чего он забыл? Но в кабинете не Кудрявцев, а незнакомый мужчина лет 60. Приветливо улыбается, руку жмет:
— Давайте знакомиться, Алексей Александрович, меня зовут Швейский Владимир Яковлевич — не слышали?
— Нет.
— Я защищал Буковского, Амальрика, если не возражаете, и вас буду защищать. С делом уже ознакомился.
— Но я не просил адвоката, по-моему, он ни к чему.
Швейский посерьезнел:
— Вы можете отказаться. Подумайте. Если вы примете решение участвовать в процессе без адвоката, то мы с вами прощаемся. Если не будете возражать против адвоката и, в частности, против меня, то приступим к делу. Завтра суд. Вы знаете?
— Нет. А почему вы так поздно?
Швейский развел руками:
— Раньше не мог, занят.
— Простите, а кто вас прислал?
— Моим клиентом является ваша супруга, — Швейский выдержал паузу и тихо, скороговоркой, заметил: — По рекомендации Олега Александровича.
Попов! Ну тогда и думать нечего, я согласен!
— Дело для защиты, — начал адвокат, — выглядит удовлетворительно. Защита на подобных процессах имеет, разумеется, чисто символическое значение, для морального престижа, практически шансы выиграть равны нулю. Но для общественного мнения, — Швейский многозначительно посмотрел на меня, — кое-что значит. Несколько портят картину некоторые ваши показания и заявления, обернувшиеся против вас, но вы хорошо сделали, отказавшись от них в акте ознакомления с делом. Сейчас нам важно выработать общую линию защиты. Разбирать ваш текст я не буду и вам не советую. Содержание написанного не играет роли для защиты. Главный вопрос: есть клевета или нет? Клевета — это когда человек лжет себе, когда он знает, что лжет. А ваша статья — это ваши убеждения, не так ли?
— Так.
— Значит, независимо от какой бы то ни было оценки содержания статьи клеветы в ней не может быть, вы не лгали себе, когда писали, состава преступления по статье 190 нет. Договорились? Это ваши убеждения, — подчеркнул Швейский.
Не зря он подчеркивал. На первых допросах я отмахивался от текста: эмоции, нервное возбуждение, минутное настроение, бред, не хочу обсуждать. Открещивался в надежде выйти из-под стражи. А следователь вовсю раздавал эту надежду, ему того и надо было. Доигрался в кошки-мышки. Теперь будут носом тыкать: сам-де говорил. Стыдно.
— Ваш рассказ «Встречи», — продолжает Швейский, — прямо скажу, мне не понравился. Но ведь это личное мнение, не так ли? Оно не может служить критерием оценки художественного произведения.
Он рассказал об одной нашумевшей повести, опубликованной в 53-х годах в «Новом мире», которая вызвала бурные нападки критиков, обвинивших автора в безнравственности и натурализме.
— Прошло несколько лет, и подобные вещи стали восприниматься совершенно спокойно, что значит мода! Сейчас даже не верится, что та повесть могла вызвать бурю. Более того, потом ее стали хвалить. Я это к тому говорю, что мнение рецензента вовсе не означает истину в последней инстанции. Я буду настаивать на комиссионной экспертизе, не возражаете?
У Швейского руки рабочего — натруженные, в грубых морщинах, прочерченных, словно тушью, несмываемой чернотой. Как-то они не вязались с заграничными часами, дорогим модным костюмом. Кирпичное обветренное лицо поседевшего трудяги. Говорит с расстановкой, подбирая слова, внимательно следя за реакцией собеседника из-за стекол роговых очков. Цепкий взгляд морщинистых серых глаз. Кряжистый, крепкий мужчина. Трудно отделаться от впечатления, будто он только что из-за станка. Умылся, переоделся, поужинал и — в тюрьму. Другие — в пивную, а он — сюда, хобби такое. Никак он не был похож на известного, блистательного адвоката, каким он слыл, как я потом убедился. Четкий план защиты, вежливость, пожалуй, и дружелюбие — располагали к нему. До сих пор в этих зарешеченных комнатах, с этим стулом, припаянным к полу, со мной говорили как с преступником, этот был первый, кто говорил по-человечески. Казалось, даже с уважением. И уж точно с желанием не утопить, а — помочь. Он был свой. Странно было видеть его в чужой, враждебной обстановке. У нас оказались общие хорошие знакомые в литературных кругах, он ездил от «ЛГ» в Казахстан по делу Худенко и рассказал мне подробности. На прощание передал привет от Наташи: