Утром пришел Олег. Он стреляный воробей, обыском его не удивишь — всегда готов, поэтому держится спокойно, увереннее нас. Разобрали события с юридической стороны. Следователи не назвали конкретного дела, по которому нас допрашивали как свидетелей, — первое нарушение законности. Свидетель вправе не отвечать на вопросы, не относящиеся к существу дела, по которому ведется допрос. Следователь обязан предупредить, нам же с Наташей об этом не было сказано — второе нарушение, фактически нас допрашивали не как свидетелей, а как обвиняемых, мы давали показания по нашему собственному делу, которое официально еще не заведено, но может быть заведено на основании этих незаконно отобранных показаний. Эх, кабы знать. Олег, например, отказался давать показания. А я полагал, что обязан давать. Можно, конечно, опротестовать протокол, но что толку? — рукописи в их руках, теперь в любом случае им ничего не мешает допрашивать меня качестве обвиняемого.
— Откуда ветер подул, Олег?
— У меня все по-прежнему, я думал, с твоей стороны.
Ума не приложу — и у меня ровно ничего.
— Был еще у кого обыск?
— Был у одних, ты их совсем не знаешь.
Опять загадка: что общего? Что за таинственное дело такое, по которому три семейства тряхнули? Может, и дела-то нет, а так, просто номер, формальность для обыска? Но откуда им стало известно, например, о моей рукописи, почему забирают сейчас, когда я и думать о ней забыл? Очень все странно. И что дальше? Олег убежден, что изъятая рукопись совершенно недостаточное основание для возбуждения дела. Все экземпляры найдены дома, рукопись не опубликована — распространения нет, значит нет и преступления. Скорее всего, ищут материалы, криминальные для Олега. Власти охотнее сажают, чем выпускают на Запад. Следователи клещами тянули из нас с Наташей показания на Олега. Естественно, Олега волновали показания. Проанализировали подробности вопросов и ответов. В отношении Олега все нормально. Мы с Наташей наговорили только на себя. Не следовало и не обязаны мы были говорить, но мы не знали уголовно-процессуального кодекса, а главное, я принципиально не хотел уклоняться. Я не совершил ничего предосудительного или преступного, мне нечего скрывать, и если они не постеснялись ворваться в мой дом, я не постесняюсь сказать все, что о них думаю.
Пора ехать в прокуратуру. Олег обратил внимание, что устное приглашение — не официальное, и я вполне могу не идти. Зачем тогда приглашали? Ведь не только из-за зонта? И если я нужен и не приду, все равно вызовут — какая разница? Лучше не осложнять отношения. А если не выпустят? Вряд ли настолько серьезно, иначе оформили бы вызов официально. Нет, не будем дразнить гусей, надо бежать.
— Мне страшно! — затрясло Наташу Попову.
«Так нельзя мыслить»
Вдоль здания приемной городской прокуратуры задумчиво ходит бородатый человек. Длинные пряди спадают с лысеющей головы, сливаются с проседью бороды, большой, черно-бурой. Цепкие глаза внимательно ощупывают старинный орнамент фасада. Так занят этим, будто для того сюда и пришел. Сразу видно — художник. Это Коля Филиппов. Подхожу вплотную. Увидал меня, осветился легкой, доброй улыбкой: «Я тебя жду». И так неудобно перед ним, таскают по моей милости. Ложится он поздно, его свет и заря где-то к полудню, раньше он редко встает, и вижу — глаза еще заспанные. Начинаю извиняться. Он показывает на сумку, перекинутую через плечо: «Все равно по делам». Но ведь не в прокуратуре его дела.
Чувство вины перед ним и друзьями: в неловкое положение ставлю. Коля первый, но, наверное, не последний. По записным книжкам начнут вызывать, больно им надо. Коля в Союз художников оформляется, у того докторская на носу, тот в загранкомандировку собрался, этот в горкоме партии — как им теперь выкручиваться? Если и виноват перед кем, только перед ними — своими друзьями. Не сразу углядишь все последствия того, что, казалось бы, касается только тебя одного. Круги расходятся шире того места, где падает камень. Одна надежда — на понимание. Мы сближались в радостях, выдержит ли дружба в беде? Экзамен на разрыв: кто не выдерживает, то и жалеть нечего, такой дружбе цена грош. Не будь подобных испытаний, их следовало бы выдумать. Нам придумывать нечего — началось.
С новым, особенным любопытством смотрел я на Колю. А он в двух словах уточнил возможную причину вызова, согласовал кое-какие детали, спросил время (часов он не носит). Стрелка перевалила за девять. «Пора?» — и пошел как в пивную, будто ждал, когда откроется.
В прихожей нас встретил Круглоголовый с кудрявым. Колю в одну сторону, меня опять в ту голую комнату. Спрашивают насчет зонта. Отвечаю, что ночевал не дома. «А где?» — «У знакомых». — «А поточнее». — «Поточнее не могу». Круглоголовый удалился, оставив меня с кудрявым. Крепкий красавчик. Грустные глаза, способные на все, на все, что прикажут. На штампованной физиономии никаких эмоций. Спрашиваю: где он служит, почему не в форме? Губы шевельнулись: спросите у такого-то. Назвал Круглоголового по имени-отчеству. «Он старший?» Лениво мотнул шевелюрой: «Да». Голос робота, без цвета.
Вернулся Круглоголовый: «Следователь пока занят». Больше часа прошло — чего с утра вызывать? Делать решительно нечего, глазу не на чем остановиться. Утомительно и нелепо: зачем-то я им нужен, а мы сидим и молчим. Кто они такие? Спросил удостоверения. Не показывают. «Значит из КГБ?» Круглоголовый темнит, но дает понять, что из уголовного розыска. Какие там должности? Мегре, Пуаро — инспекторы? Улыбаются: «Вроде того». Так и разговорились. Обнаружился интерес к моей работе, к исследованием трудовых ресурсов. Как понимать дефицит при избытке? Ведь везде говорят о нехватке рабочей силы? Эта нехватка, говорю, отчасти заблуждение, а, по сути дела, обман. В условиях планового хозяйства смешно сетовать на любой дефицит, особенно, на дефицит трудовых ресурсов, — мы создаем его сами, искусственно. Дефицит трудовых ресурсов главным образом создается избыточным накоплением кадров на предприятиях, поэтому реальная проблема не дефицит, а наоборот — скрытый и явный избыток рабочей силы, от него и надо избавляться.
— Вы знаете Антосенкова? — неожиданно спрашивает Круглоголовый.
Как не знать? Он у меня в записной книжке. Исследования доктора экономики Антосенкова довольно известны специалистам, сейчас он возглавляет созданное недавно союзное управление по трудовым ресурсам — прямое начальство. Я знаю его давно, молодым, кипучим кандидатом в Новосибирском академгородке. Отвечаю коротко: «Знаю».
— У него такая же точка зрения?
— Может быть, не совсем такая, но он человек неглупый, когда-нибудь поймет — жизнь подскажет.
Не очень корректно так говорить об ученом и начальнике высокого ранга, но я так думаю и надо им показать, что есть вещи, которые выше субординации. Например, собственное мнение, убеждение. Круглоголовый читал мою последнюю статью в «Литературке», она ему больше нравится, чем «Голос из тьмы». (Через два с лишним года то же самое скажет мой лагерный куратор из КГБ, недопеченный социолог Аркадий Александрович.) Это дело вкуса, говорю, и потом «Голос» только начат, не завершен и потому мне дороже — зачем было его забирать? Не насовсем же, возражают, если ничего предосудительного нет, то вернут, а вообще, я сам виноват: занимался бы лучше трудовыми ресурсами и не забивал бы голову Солженицыным и Сахаровым. Я спорю: почему лишают права знать этих людей, то, что ими написано? Почему я не могу иметь о них собственное представление, а должен верить кому-то на слово? У Круглоголового железный аргумент: потому что они антисоветчики.
— Да кто бы ни были, нас в университете учат судить об авторах по первоисточникам. Студентам философского факультета разрешен доступ к Ницше, Шопенгауэру, Бердяеву и в то же время сажают за чтение Сахарова и Солженицына. Где логика?
Я вспомнил, когда на встрече редакции «ЛГ» со студентами МГУ официозный писатель Чаковский спрашивал зал: слушаем ли мы «Голос Америки»? И крикнул в настороженную тишину, что надо слушать, что он регулярно слушает, иначе нельзя: чтобы бороться с идеологическими врагами, надо их знать. А следователь Боровик ставит в вину, заносит в протокол допроса то, что я слушаю. Хотя бы между собой договорились, чтоб людей не дурачить.