Результаты судебного заседания, свою оценку суда по свежим следам я тоже заносил в Последнее слово. И убрал по совету адвоката из черновика акцент на то, что «173 свидетельства» написаны в состоянии нервного возбуждения, большого волнения. Тем самым я хотел убедить, что текст не заслуживает криминального внимания и, полагая данное обстоятельство смягчающим, рассчитывал усилить аргументы защиты. Но уже на первой нашей встрече Швейский категорически предостерег: такой подход, по его мнению, грозил психушкой. Это принудительное лечение, неизвестно когда выпустят, лучше отсидеть три года, Кроме того, акцент на душевное волнение противоречил бы основной линии защиты, согласно которой в тексте не может быть клеветы, т. к. я изложил свои взгляды и убеждения. Если твердо стоять на этом, то «психовать» не надо.
Помню, на первой же встрече Швейский спросил, не осталось ли где вырезок, подборки моих публикаций, он хотел бы их использовать для защиты. Я отослал его к Наташе. На суде я видел у него на столе кое-что из последних моих брошюр и журналистских оттисков. Ждал его речи. И писал в Последнем слове, что в советской печати мною опубликовано около сотни работ, а судят за одну неопубликованную, судят за клевету — не лучше ли было бы гласно обсудить статью, чем негласно судить ее автора на практически закрытом заседании?
Перед началом заседания отпросился у солдат в туалет. Единственная уважительная оказия, чтобы пойти покурить и на ходу перемолвиться с друзьями. Толпа в вестибюле не редеет. Прибавилось незнакомых, от Олега, наверное. Может, корреспонденты есть? Весьма желательно. Чем больше людей узнает о подобных судилищах, тем скорее можно с ними покончить. С судилищами я имею в виду. А впрочем, как знать, может, с людьми быстрее покончат? Власть, истребляющая истину, не терпит знающих. Больше людей будет знать — больше их истребят и только, впервой им, что ли? И все же живешь надеждой: когда-то ведь должно безумие прекратиться. Не в тот ли момент, когда большинство людей до рези в глазах поймут, наконец, что то, что происходит в благословенной стране, противно разуму, губительно для всего человечества? Так пусть знают.
Прохожу мимо брата Вовки, едва не задеваю кожаный пиджак. Тяну руку:
— Привет! Ты-то как здесь? Спасибо, что прилетел!
Он отпрянул, смутился, таращится на конвой, мол, неудобно, нельзя же. Фу ты, память! Начисто забыл, что он ведь у нас хорошо воспитан; когда призвали в армию, служил в Тобольской тюрьме. Не надзирателем ли? Что-то о том периоде он мало рассказывал, да я и не интересовался, не знал, что это такое. Правда, его как спортсмена туда пристроили, не на чужих костях карьеру делал — свои ломал на хоккейных кортах, да и недолго там был. И все же… Олег сам прорвал солдатский кордон, а родной брат руки не подал. Напомнил, братишка! Ну и семейка! Сестра — офицерская жена, к тому же партийная. Самый младший брат, сродный, ныне, когда пишу эти строки в Старицком захолустье, обрадовал: «Хотел поступать в школу КГБ». Неужто еще не расхотел? И в кого я такой уродился? Отец родной сам не успел откинуться с Тагильской 12-й строгой (с молодости по зонам бытовичком — хулиганом), плачет на короткой свиданке, а через стекло кулак показывает. Не ментам — мне. Так я его, видите ли, расстроил. Только мать моя, давно уже с ним разошедшаяся, напишет на зону: «Читала, сынок, твои пункты, мне судья давала, и вот что тебе скажу, не обижайся: все там верно написано, все так думают, но никто об этом не говорит. Ты, как и я, что на уме, то и на языке. Не будь таким». Может, правда, в мать? Ну, тогда мы одни в родне «инакомыслящие». Стоит рядом с Вовкой, сердешная. Синие тени на бледном опухшем лице. Последний сегодня день, долго ее не увижу. А теща, похоже, уже осудила: качает головой, укоризненно-строго. Глаза измученные и чужие. Говорили потом, как терзала она в коридорах суда Наташу, чуть не за волосы таскала — так стыдила, гнала друзей и цветы из-за нее повыбрасывали. Нет опоры в родных. Но все-таки есть мать и Наташа. А это главное. Не сжить бы их со свету раньше времени — вот что больно.
Сегодня прения. Процедура судебного заседания состоит из трех частей: судебное следствие — когда зачитываются материалы обвинения, судебное разбирательство — слушание свидетелей и заключительная часть — прения: выступления прокурора, адвоката и Последнее слово. Потом суд удалится на совещание и — приговор.
День начался с речи прокурора. Сербина владеет словом. Говорит без бумажки, четко, изысканно, умело модулируя голос. Ну, всем взяла — прямо повезло с прокурором! Не стандартный «чумадан» с красным испитым носом, стекляшками вспученных глаз и заученными ругательствами. Нет, Сербина была прекрасна, как серна. К лицу ей янтарная брошь и нити серебряной цепочки, слегка спадающей с красивой шеи на изумрудную грудь. В акцентах плавно касается изящным пальчиком каштановой пряди за розовым ушком, речь льется легко и свежо, избегая словесного трафарета. Очарованный ораторским искусством, я не пропускал ни слова. Конспектировал. На то, что она говорила, нельзя было не ответить. Яркий образец того, как можно в изящной, мастерской форме подавать отнюдь неизящное содержание. С грациозностью феи она обносила всех фарфоровым блюдом с кучей дерьма.
— Мясников не просто оклеветал, он глумился, — нежно вздымается аккуратная грудь прокурорши, — над своей страной, давшей ему образование, все, о чем может мечтать человек. Глумится над государством, благами которого пользовался в полной мере… Когда обвиняемому начинают предъявлять данные предварительного следствия, тогда он начинает говорить… Следователь и Залегин никакого давления не оказывали… Что тогда говорил Мясников? «Это явно незрелые и неистинные мысли. Бред… Есть высказывания, не соответствующие действительности. Я понимаю, что здесь заведомо ложные, порочащие высказывания. Я раскаиваюсь и отказываюсь обсуждать этот текст». Только эти, первые показания, истинны… Болезненное самолюбие. Позирует перед своими друзьями… Отрицает, так как хочет оправдаться. Но в протоколах никаких поправок подсудимого нет… Мясникова отказалась от своих показаний, данных на предварительном следствии, вступила на скользкий путь лжесвидетельства под наводящими вопросами подсудимого. Прошу суд сделать по этому поводу частное определение… Жена подсудимого Омельченко из чувства мести провоцировала коммунальные скандалы, чтобы опорочить Величко и Гаврилова… Показания Гуревича полностью перекликаются с показаниями подсудимого. Никогда на предварительном следствии Мясников не говорил о мотивах оговора Гуревича. Вы слышали, как показал Мясников, что Гуревич, бывая у него, спрашивал: нет ли чего почитать? И Мясников сам говорит, что давал порнографию, хотя, заметьте, Гуревич ее не просил, а просил, очевидно, какую-нибудь литературу, а получал порнографические сочинения.
В то же время, желая опорочить Гуревича, подсудимый пытается обвинить его самого в распространении эротического рассказа… Может быть, когда-то Мясников и был порядочным человеком, но сейчас от былых достоинств не осталось следа… В одном месте он пишет: «подневольный тяжкий труд», в другом — «могут числиться и не работать». Где же логика? В своих публикациях Мясников много писал об улучшении условий труда, спрашивается, как могут эксплуатируемые трудящиеся улучшать условия своего труда? Подсудимый назвал такую постановку вопроса абсурдной, но она вытекает из его писаний — с чьей стороны абсурд?..
У советских людей нет почвы для клеветы на государство и общество. Нет, сомнения, что Мясников попал под влияние антисоветски настроенных лиц. Факт знакомства с текстом «173 свидетельства» Елагина и Усатова не отрицается подсудимым. Он пишет в своем заявлении, что этот текст «отражает точку зрения комментаторов зарубежных радиостанций». Вот, уважаемый суд, истоки морального падения и клеветы подсудимого… Состав клеветы совершенно очевиден: пишет об угнетенном положении советской женщины, о преследованиях верующих — и не может привести ни одного примера, ни одного факта… Не вызывает сомнения, что статья была изготовлена не менее, чем в пяти экземплярах… Изучение материалов дела с учетом образования, личности подсудимого… Умышленное преступление. Заслуживает максимального наказания по ст. 190-й. Два года по ст. 228-й.