— Да, — твердо произнес Белун, — пускай пройдет через бесовский искус и лик врага увидит пред собой. Коварный бес не всякому предстанет, а лишь тому, в ком чувствует нужду.
— А какая ему нужда в моем брате? — тихо спросила Любава.
— В нем грань проходит между Тьмой и Светом, — строгим печальным голосом сказал Белун, — и если Свет в его душе погаснет, все Синегорье обратится в прах.
— Как Мертвый Город?
— Да, как Мертвый Город.
Белун умолк и посмотрел в глаза Любавы долгим, внимательным взглядом.
— За князя не бойся, — сказал он, — все пройдет, ибо духом силен. Так силен, что и против Чернобога устоять сможет — один на один, лицом к лицу!
— Когда и где? — быстро спросила Любава. — На княжьем дворе? На подмостках скоморошьих? А может, в старой лиственнице? Где?
— Берендов своих хочешь на подмогу послать? — усмехнулся Белун. — Фильку, я вижу, уже отправила? Колечко дала…
— А кто ему без княжьей печати поверит? — вспыхнула румянцем Любава. — Мои беренды сам знаешь, какой народ: перехватят в лесу — и поминай как звали!
— Беренды, говоришь? Ну-ну…
Белун вновь умолк и пристально посмотрел на Любаву. Княжна отвела глаза и, сорвав ленту, стала быстро расплетать косу.
— В сон клонит? Понимаю, час поздний, да и мне пора честь знать, — закряхтел Белун, поднимаясь с пола. — Филимон и так-то далеко не летал, а теперь с твоим колечком и подавно не улетит…
— Мог бы и вовсе не летать, — плавно повела плечами Любава, — изведет князь Чернобога, и кончится Филькина птичья жизнь — не от кого ему скрываться будет.
— От себя не улетишь! — вздохнул старый чародей.
— А зачем ему от себя улетать? — насторожилась княжна. — Чай, отлетал свое…
— Никогда он свое не отлетает, — сурово перебил Белун.
— Что значит… «никогда не отлетает»? — прошептала княжна, выпустив косу из пальцев.
— А то, Любушка, что зря ты ему свой перстенек дала, — сказал Белун, отводя глаза в сторону. — Не судьба ему с земной девой соединиться.
— Вот, значит, как…
Княжна забросила косу за плечо, растерянно оглянулась на окно, на дверь, за которой недавно скрылся Филимон и, сделав шаг к чародею, опустилась перед ним на колени.
— Сделай что-нибудь, прошу тебя! — прошептала она, взяв его сухую, жилистую руку в свои ладони. — Ты ведь можешь, я знаю, ты все можешь, стоит тебе только захотеть! Захоти, слышишь, Белун, ради меня — сделаешь?..
— Я… постараюсь, Любушка, — с усилием произнес старый чародей. — Бывшее должно стать небывшим! Бывшее должно стать небывшим! Небывшим!.. Никогда не бывшим!.. Никогда…
Его рука неприметно растворилась в ладонях княжны, весь облик растаял в сумерках опочивальни, но надтреснутый старческий тенорок еще долго витал по темным бревенчатым углам, то затухая, то вновь вспыхивая подобно огонькам, перебегающим над сизыми угольками камина. «Небывшим… стать… никогда… я постараюсь… постараюсь…»
Княжна загасила лучину, подошла к окну, чуть приоткрыла створку и посмотрела во двор. Филимон и Кокуй стояли друг против друга и, казалось, мирно беседовали о каких-то незначительных делах. Она увидела, как стражник поднял голову, внимательно посмотрел на ее окно, на небо, а потом повернулся и, пожав плечами, двинулся в дальний конец двора.
«Неужто мне на роду написано век свой кукушкой одинокой прокуковать?.. Да быть того не может!.. — с грустью подумала Любава, глядя на широкие плечи и спутанные пряди Филькиных волос, выбивающиеся из-под лихо сбитой на затылок меховой шапки. — Хорош молодец, всем хорош! Сыч наполовину — ну так что с того? Наши пращуры волками оборачивались — дело обыкновенное…»
Любава прикрыла окно, ушла в глубь опочивальни и, сев на край постели, стала неторопливо расплетать тяжелую, густую косу.
Глава третья
После того как опаленный рысьяк на черном коне вырвался за ворота княжьего двора, толпа несколько притихла то ли с перепугу, то ли в ожидании новых чудес. Но когда между рядами появился словно с неба упавший коробейник с лотком сластей, все зашевелились, зазвякали привязанными к поясам кожаными мешочками, заполненный публикой двор опять принял праздничный, оживленный вид, и представление продолжилось.
Лесь подозвал разносчика, а когда тот приблизился и поднял свой лоток на уровень подмостков, лицедей сперва взял моченую грушу, а потом наклонился, подхватил лотошника под мышки и сильным резким движением подкинул ввысь. Тот сбросил с плеч кожаные лямки, раскинул руки и, оставив свой лоток ловкому фокуснику, взлетел над ошалевшей толпой. Публика сперва притихла, а когда лотошник уже в виде большого филина облетел двор и исчез за зубчатой линией бревенчатого забора, все вдруг стали кричать и спорить о том, когда именно произошло превращение: кто-то настаивал на том, что лотошник оторвался от земли еще в виде человека, а лишь потом на его плечах прорвались широкие крылья; кто-то возражал, говоря, что лишь благодаря этим крыльям тот вообще смог оторваться от земли; часть публики молча ожидала, когда лотошник выскочит из-за Лесевой спины и, подхватив свой лоток, как ни в чем не бывало соскочит с подмостков.
Страсти кипели, бушевали, какой-то молоденький купчик даже подбежал к подмосткам, ухватил с оставленного лотка медовый пряник и, затолкав его за щеку, стал размахивать руками и подпрыгивать на месте, словно желая взлететь в наливающееся ночной синевой небо.
— Литать хочешь? Пиды до мене! — закричал Лесь, протягивая незадачливому прыгуну длинную мускулистую руку.
Тот подскочил к подмосткам и, когда Лесь подхватил его за ворот тулупчика, с силой оттолкнулся от плотно утоптанного снега и часто замолотил по воздуху богато расшитыми бархатными рукавами.
— Ну, лети, лети, сокол ясный! — воскликнул Лесь, подкидывая его ввысь.
— Лечу!.. Лечу!.. — восторженно завопил купчик, паря над толпой на широко раскинутых полах своего тулупчика.
Но тут случилось страшное: чешуйчатая голова тряпичного чудовища вдруг ожила, захлопала горящими глазами, распахнула зубчатую пасть и, выбросив огненный язык, поглотила летуна подобно жабе, смахивающей с лесной травинки зазевавшуюся мошку.
Впрочем, вздох, взлетевший над толпой, почти вмиг затих: все вспомнили рысьяка, обращенного в кучку золы и вскоре вновь появившегося перед публикой. И только несколько наиболее внимательных пар глаз заметили, что улыбка Леся на сей раз вышла несколько кривоватой и как будто выделанной. Причину этого выражения можно было, разумеется, приписать и игре огненных бликов на худой носатой физиономии лицедея, но, когда Лесь несколько раз беспокойно оглянулся на тряпичное чучело за своей спиной, даже самые беспечные стали догадываться, что здесь что-то неладно.
Чтобы остановить распространяющееся в толпе беспокойство, Лесь дал знак Ракелу, который тут же отбросил свой меч, спрыгнул на снег и стал неспешно прохаживаться перед публикой, вызывая желающих померяться с ним силами. Такие нашлись не сразу: трусливые смутьяны, исподтишка кидавшие в его спину мерзлые конские яблоки, в счет не шли. Впрочем, когда один из них не успел вовремя убрать за спину вскинутую в броске руку, Ракел в два прыжка перескочил через несколько рядов публики, поймал и сдавил запястье хама с такой силой, что тот сделался бледным как снег, раскрыл рот, но лишился чувств прежде, чем успел издать хоть единый звук.
После этого конские яблоки перестали вылетать из толпы, но желающих выступить против Ракела также не прибавилось. И лишь после того, как Лесь вынул откуда-то из-за спины увесистый кожаный мешочек и с легким характерным звоном стал подбрасывать его в ладонях, из второго ряда поднялся рослый бородатый детина с расплющенным носом и крестообразным шрамом на щеке. Это был тот самый Крыж, который уже однажды состязался с Ракелом в искусстве кулачного боя.
— Крыж!.. Крыж!.. — пронесся шепоток между рядами.
Между тем детина широким шагом переступил через головы сидящих и, не взглянув на Ракела, вразвалку подошел к подмосткам.