Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ревниво прислушиваясь к интонации товарищей, наблюдая за выражением их глаз, Михаил понял действительное свое положение.

Как дорога и желанна показалась ему жизнь именно в эти дни! Мысль не хотела мириться с безнадежностью. Ведь он, как будто в насмешку, чувствовал себя физически сильным и бодрым. Он, как врач, уже понял, что это лишь обман ощущения, но не мог же он анализировать непрерывно! И он увлекался вместе с другими, разговаривая о новом наступающем сезоне побегов… До чего же осточертел этот лагерь с его пустырями, весь голый, весь лысый, проклятый угол погибели!

То и дело Варакин видел во сне побег из лагеря, ощущал свой легкий и осторожный шаг по какой-то дороге, освещенной луною сквозь ветви деревьев, чуял запахи леса, слышал шорох трав под нотами, а над головою — шум ветра в листве…

И в вечерних беседах друзей Михаил, как и другие больные, особенно жадно вслушивался в рассказы товарищей о побегах, об ощущении воли, которое охватывает, как только проволока останется за спиною… Все говорили об этом как о чувстве огромной радости. И Михаил завидовал, что не успел испытать это изумительное переживание…

Редкий вечер к Варакину не заходил Емельян. Много раз заводили они разговоры о послевоенной жизни. Это была для всех одна из излюбленных тем.

— А как медицина небось продвинется, Михаил Степаныч! Укол какой-нибудь сделают — и чахотки нет! Вот житуха! Совсем уничтожат болезни! — предполагали больные.

— Медицина-то разовьется, а нам все равно не дожить! Нам уж каюк! — со злостью «резал» Шурка Кольцов. Он больше всех ненавидел смерть и боялся ее, и говорить о ней постоянно, напоминать о ней, пугать ею других доставляло ему болезненное, тяжелое удовлетворение.

Они говорили и о развитии прочих наук, о развитии техники, о вечном, незыблемом мире, поборником которого выступал больше всех Волжак.

— А может быть, Миша, народ согласится повсюду, чтобы всю войну уничтожить? — обращался он к Варакину. — Ведь, скажем, спросить хоть бы наш колхоз: мол, хочете вы воевать германскую землю? Обещается вам, мол, за это пожизненный пенсией… Так мы ведь, Михал Степаныч, полным колхозом ответим: «Провались ты с твоим пенсиёном и с железным крестом!» А как же германцу? Ну, скажем, язык у германца другой, а голова-то ведь есть на плечах! Чего же он думает?! Ведь мы бы им половину простили грехов, кабы они своего патлатого скинули б сами!..

Отношение немецкого народа к фашистам удивляло, озадачивало и разочаровывало всех. Для этих людей, горевших туберкулезным огнем, вопрос прекращения войны на несколько месяцев раньше или позже был вопросом жизни и смерти. Многие из них это хорошо понимали. Ведь что ни день на кладбище везли восемь-десять умерших.

Сколько нужно будет рабочих рук, сколько нужно будет умов для восстановления разрушенного! Какая трудная и вместе с тем радостная будет жизнь после войны! Люди мечтали дожить до нее и войти в нее не калекой, не инвалидом, а нести в нее свои силы. А ведь скольким из них оставалось прожить всего дни и недели. Вот схоронили неделю назад и Шурку Кольцова…

— Помнишь, Иваныч, ты в Белоруссии все писал да писал ночами? — говорил Емельяну Волжак. — Чай, сколько теперь у тебя уже понаписано правды про всяких людей! Ведь главное в книгах — правда, Иваныч! А страшная она, правда, вокруг. Небось и мир не видал такой! И сколько людей тех на свете не стало, про кого ты писал!

Оживление, разговоры, споры будоражили всех. Вместе со всеми оживал и Варакин, который трезвее других сознавал состояние свое и товарищей. Но когда уходили посетители и наступала ночная тишина, он говорил сам с собою прямо и откровенно.

«Вот я живу, обсуждаю будущее и спорю, слушаю сводки, ненавижу фашистов — и вдруг вот так, сразу, «ни с того ни с сего», я перестану видеть, слышать, мыслить, и меня повезут, раздетого донага, на той самой скрипучей тележке через задние ворота лазарета… Невозможно, нелепо!» — думал Варакин.

И невозможность этого становилась настолько непреложной, что он начинал совершенно реалистически представлять себе, как в лагерь входит Красная Армия, как начинают эвакуировать лазарет, и он лежит уж где-то в советском госпитале, окруженный вниманием и заботами; он вдруг чувствовал на лице узкие руки и тонкие пальцы, которые охватывают сзади его голову и удивительно ласковой прохладой касаются век… Он узнавал это любовное прикосновение Тани…

Он готов отдать все за это прикосновение.

Что отдать, нищий?! Что ты можешь отдать?

Жизнь!

Да, сколько бы ни прожить — это все-таки жизнь! Как бы она ни была коротка — жизнь, а не смерть!..

Красная Армия неуклонно продвигалась на запад. Были освобождены — большая часть Украины, Молдавии, Крым; Красная Армия вышла к чехословацкой границе и вступила в Румынию. Англо-американцы теснили последних гитлеровцев из Италии и подвергали Германию ежедневным бомбежкам. Сотни их самолетов теперь по-хозяйски летали в небе Германии.

Пленным казалось, что фронт стал настолько близок, что дойти до него не так уж сложно. Наступающее тепло сулило возможность укрыться в зелени, не замерзнуть.

Опять из последних сил начались заботы о картах и компасах, о прочной обуви, о крепкой одежде.

И те, кто собрался в побег, уверенно брали домашние адреса оставшихся, чтобы сказать родным, что близкий их жив и томится в неволе без сил.

Да, опять наступила весна…

Тысячи бежавших из лагерей военнопленных и насильственно угнанных в фашистскую каторгу советских людей снова двигались через Германию. Гитлеровский рейх чувствовал в этом «угрозу безопасности империи».

Дивизии полицейской службы вышли опять на облавы по всей стране.

Энергично проводившаяся Союзом антифашистской борьбы военная работа настойчиво требовала установления связей с родиной и с командованием Красной Армии. Такую связь было мыслимо установить только при помощи людей, которые доберутся до фронта.

Кроме того, подготовка восстания повелевала разведать местность в ближайшем районе. И эту разведку мыслимо было вести тоже только под видом побегов. Потому ТБЦ-лазарет не отстал от других лагерей.

В ознаменование дня Первого мая, как и в прошлом году, из ТБЦ вышли в побег восемь человек. Это было «открытие сезона».

Ведь фронт подвигался к западу, он казался теперь «совсем рядом». Желающих бежать было много, а побег был, помимо всего, еще и политической демонстрацией…

На следующий день вышла еще одна группа, на следующий — еще две…

Комендатура осатанела. Все постовые, стоявшие в эти ночи на вышках, были посажены под арест, гауптман угрожал им внеочередной отправкой на фронт. На поверке гауптман объявил приказом по лагерю, что выход пленных из бараков разрешается впредь только до шести часов вечера.

Это была бессмысленная, жестокая месть больным. Ведь темнело не ранее девяти часов вечера, только тогда и начинала спадать жара. Запереть людей засветло не было мерой предосторожности, но лишь выражением бессильной злобы гестаповца.

— Вот так режим! — возмущались больные, вынужденные проводить полсуток в раскаленных, душных бараках, без воздуха, с вонючей парашей в тамбуре…

Но сокращение побегов доказало бы коменданту, что репрессии достигают цели. Необходимо было, наоборот, усилить побеги…

…Оберфельдфебель и комендант любили держать вблизи себя угодливых и туповатых людей из военнопленных. Вася Синичкин уже почти год работал уборщиком немецкой канцелярии и снискал благоволение оберфельдфебеля тем, что не брезговал объедком немецкого бутерброда, окурком, недопитым глотком кофе. Если немцы давали ему кусочек сахару, то Вася буквально жрал его тут же, жадно хрустя и беззастенчиво расплываясь в блаженстве. Он целый день был готов подметать комендатуру, усердно растапливал печку, чтобы согреть для унтера или фельдфебеля кофе, отряхивал пыль или тщательно вытирал грязь с их обуви.

— Бази-иль! — звали его немцы с крыльца комендатуры, и он бежал со всех ног, крича в ответ:

262
{"b":"162995","o":1}