Входя по утрам в лазарет, Драйхунд осведомлялся о количестве умерших одним и тем же вопросом: «Wieviel Hunde gestorben?» [67]И нередко после ответа фельдфебеля с сожалением говорил: «Zu wenig!» [68]— и записывал для себя в особый блокнот количество умерших.
Явно было, что по лагерю дан специальный фашистский план смертности, невыполнение которого огорчало Люке и приводило в дурное настроение. Впрочем, оснований для огорчения в общем масштабе лагеря у Люке не было: пленные вымирали от болезней, от голода, погибали от избиений и выстрелов…
Молодые друзья рассказали Баграмову и о том, что касалось их лично. Летом Бойчук и Павлик собрались в побег вместе с Кострикиным. Ночью они бесшумно прорезали проволоку, но оказалось, что кто-то их предал — возле прореза ждала засада с овчарками. «Fass!» — и на них накинулись псы… Целый месяц пролежали они в лазарете, залечивая рваные раны. Когда штабарцту было доложено, что все трое могут вернуться к работе, он спросил, сколько собак их грызло. Узнав, что собак было три, Драйхунд ворчливо сказал:
— Плохо! Моя одна загрызла бы всех троих насмерть! Добавить им по три недели строгого карцера…
Гладков держался только лакейской угодливостью. Соколову предстояло найти новый принцип отношений с фашистским начальством…
Соколов и Баграмов заранее обсудили возможное столкновение с Драйхундом.
— В штыки, в штыки, Емельян Иваныч, голубчик! — бодрясь, пошутил Соколов. — Сам не ходил в атаки, а помню, бойцы много раз говорили, что немец не любит ближнего боя!
Действительно, очередной доклад об умерших и передача историй болезни вылились в скандал, который грозил бедой. Драйхунд кричал, что не потерпит нарушения своих приказов.
— Туберкулез! — выкрикивал он. — Читайте в вашей газете, сами русские пишут: «Туберкулез»! Так и все ваши врачи до сегодня писали. Не допущу комиссарских стачек!
Соколов дождался паузы в истерических выкриках гитлеровца.
— Туберкулез должен быть подтвержден лабораторными исследованиями, контролем температуры и рентгеном, — методично сказал Соколов. — Русская медицина признает именно эти критерии. Голод и истощение определяются проще — отношением веса к росту. При наличных средствах исследования наши врачи могут определить лишь истощение, голод. Подтвердить же туберкулез, если не подтверждает аускультация, мы не можем. Тогда здесь не нужно врачей…
— И не нужно! Смерть управится и без вас! — в бешенстве крикнул Драйхунд.
— Тут, в сущности, так и написано, что смерть управляется без вмешательства медицины. Врачи здесь только свидетели, — сказал Соколов.
— От вас и не требуют большего! — цинично рыкнул фашист.
— Но свидетель не есть лжесвидетель, — возразил Соколов.
— Ruhe! Genug! [69]— заорал штабарцт. — Я дождусь здесь того, что стану свидетелем вашей смерти… Где список на выписку? Сколько здоровых? — внезапно спросил он.
— Восемьдесят семь человек, — доложил Соколов, — Вот список.
Люке не мог скрыть удивления.
— Wie? Wieviel? [70]— переспросил он, думая, что ослышался.
Лазарет ни разу еще не выписывал столько людей на работу. Выписывалось обычно до десяти человек.
— Siebenundachtzig! [71]— повторил переводчик, держа в руках список.
— Дайте сюда!
Переводчик подал штабарцту бумагу. Штабарцт взглянул удивленно на Соколова, потом на список, снова на Соколова…
— Этих людей немедля отправят в центральный рабочий лагерь. Я не позволю себя дурачить! — зарычал Драйхунд. — Построить их тотчас же возле комендатуры, я хочу их сам видеть! — распорядился он, не веря, что эти люди найдутся в действительности.
Через четверть часа выписанные из лазарета были построены. Драйхунд вышел сам на крыльцо, пересчитал их глазами, приказал фельдфебелю произвести перекличку по списку.
— Gut! [72]— сказал он Соколову, возвращаясь с ним вместе в помещение комендатуры. И неожиданно спокойно добавил — Можете в ваших бумажках писать в эпикризах все, что хотите: они не имеют никакого значения…
Вечером Соколов позвал Баграмова прогуляться на свежем воздухе.
— Пока что мы в цель попали, Емельян Иваныч, — сказал Соколов. — Но через две недели Драйхунд ведь снова потребует полсотни здоровых. Понимаете, просто потребует!
— Я, Леонид Андреевич, не сомневаюсь. Но тогда уж придется придумывать что-нибудь заново. Жизнь что-нибудь подскажет. Увидим, — ответил Баграмов.
Фельдшер Никифор Шабля всегда находился вблизи больных, говоря, что медик обязан жить в такой досягаемости, чтобы в любую минуту помочь больному. Поэтому он поселился в секции у больных.
Врачи отговаривали его. Ведь он сам страдал тяжелыми сердечными приступами, иногда сам нуждался в срочной помощи.
Но Шабля был непреклонен.
Балашов с удивлением узнал в старшом Шаблиной секции, которая находилась в их же бараке, того самого рыжего «доходягу», который когда-то, в первые дни по прибытии Балашова в лагерь, пролил свой котелок и которого, по просьбе Ивана, врач взял в лазарет. Иван не узнал бы его, но рыжий Антон сам окликнул его:
— Как тебя звать, постой! В двадцатом бараке в третьей секции был?
— Был. — А не ты мне баланды у кухни налил из своего котелка?
— Неужто ты так поправился?! Не узнать, — удивился Иван. — Только то и осталось, что рыжий!
— Рыжий — это уж до могилы! — усмехнулся Антон. — Отлежался я, — пояснил он. — Тогда я бежал из заводской команды. Поймали, дали плетей — да в карцер! Ладно, меня из карцера сунули в общий барак, спасли. А кабы назад на завод послали, мастер убил бы. Я штампы губил. Я сам-то штамповщик, из Киева… Ты что, по соседству живешь? Заходи.
И Балашов как-то дня через два зашел к Антону, но угодил как раз, когда тот куда-то ушел, и, ожидая его, Иван услыхал за перегородкой у Шабли приглушенную немецкую речь. Школьное знание немецкого языка давало Ивану возможность иногда понимать, о чем говорят, но на этот раз говорили вполголоса, и он не мог разобрать смысла, как вдруг шатучая, легкая дверца, за которой жил Шабля, стремительно распахнулась и вышел «шеф» лазаретного блока ефрейтор Вайс.
Повернувшись лицом в сторону Шабли, он поднял фашистским приветственным жестом правую руку, с пафосом крикнул: «Хайль Гитлер!» — и стремительно прошагал к выходу.
Ивану стало не по себе. Товарищи, видимо, доверяют Шабле, считают его коммунистом. А он, поселившись отдельно от прочих врачей, с фашистами водит дружбу.
Когда Антон возвратился в барак, Иван рассказал ему.
— Не понял ты. Наш немец особый, и секция наша особая, — таинственно сообщил Антон.
— Чем же? — спросил Балашов.
— Тут все мы покойники, — совершенно серьезно шепнул рыжий.
— То есть как?
— А так, мертвецы! Фельдшер Никифор только и есть живой, а прочие все мертвецы.
Балашов подозрительно взглянул на Антона и подумал о том, что физически он окреп, но побег, плети, карцер и голод повредили ему голову «Может быть, это палата душевнобольных?»
— А ты? — спросил Иван шепотом, в тон приятелю. Антон утвердительно кивнул головой:
— И я упокойничек. От живого только «Антон» остался, а у других и того нет.
И, увидев недоумение Балашова, он пояснил:
— Справа третий лежит паренек, — видел, бледный такой, как бумага, а глазищи — во…
— Видел.
— Упокойник! Все про него слыхали — его полицай Славка Собака убил в тот день, как троих повесили.
— Капитан-лейтенант?! — воскликнул Иван.
— Тсс! Тише! — остановил Антон. — Он самый и есть. До сих пор тяжело ему, как искалечен!
— А тебя кто убил? — еще продолжая игру с сумасшедшим, не совсем догадавшись, о чем идет речь, продолжал Балашов.