Мысль о том, чтобы не выпустить из своих рук Степку, уже приходила Баграмову. Когда она впервые мелькнула, то показалась ему самому чудовищной. Как?! Воспользоваться беспомощностью больного, чтобы его погубить?!
Но та же мысль снова настойчиво возвращалась.
«Сдохнет сам! Незачем руки марать!» — решил было Емельян.
А он вот не сдох, очнулся, вот Волжак меняет ему белье… А Яша Соловейчик, химик, лейтенант, честный боец Красной Армии, в бреду лежит в Белом доме на цементном полу, и некому подать ему кружку воды! А доктор, который спасал вот эту гадину утаенными от фашистов лекарствами, может быть даже, расстрелян…
Баграмов встал и направился в коридор. Прошелся по коридору туда и обратно, а возвратясь в палату, решительно взялся за шприц.
Волжак все еще продолжал возиться с очнувшимся Степкой.
— Кузьмич, ему доктор назначил укол камфары, — сказал Баграмов. — Иди, без тебя управлюсь…
— На что мне сдался укол? — капризно откликнулся Степка.
— Тебя не спросили! Доктор велел, — значит, надо. Иди, Иван, — строго и решительно повторил Баграмов.
Волжак с безмолвным вопросом посмотрел ему прямо в лицо, но Баграмов отвел взгляд.
Сосредоточенно, методично и деловито он щелчком сшиб длинное тонкое горлышко ампулы и вобрал в шприц ее содержимое, так же вобрал вторую ампулу. Можно было подумать, что он делает это машинально, в забывчивости, но он разбил третью…
— Так оно будет вернее… Так будет вернее… — бормотал он тихонько себе под нос. Потом он выбрал удобную длинную иглу. — Давай сюда руку. Не эту. Эту вчера кололи, вот ту, — обратился он к Степке.
— Ну-ка, Иваныч, и я тебе помогу, — вдруг сказал Волжак, который до этого пристально наблюдал за Баграмовым.
— Отойди, не мешай! Говорю, отойди! — с неожиданной злостью огрызнулся Баграмов. Он деловито и методично подсучил рукав повара и скрутил жгут из Степкиного полотенца, чтобы зажать руку.
— Ты собой не гордись-ко! — упорно и твердо сказал Волжак. — Пусти, жгут подержу!
Не взглянув на помощника, Баграмов отдал ему концы полотенца. Волжак ловко зажал руку повара, и Баграмов пристально впился взглядом в синеющие полоски медленно выступающих вен, изредка и мимолетно косясь на тупое угрястое лицо Степки, на нательный серебряный крест на тонкой цепочке, висевший на Степкиной шее, на голую грудастую женщину, которая была сделана искусной татуировкой у повара на руке.
Емельян сейчас думал только о том, чтобы дать себе точный отчет в том, что делает. Но, видимо, ненависть была слишком сильна в нем в эту минуту, должно быть, она просочилась в зрачки и явственно брызнула в его взгляде — Степка вобрал в плечи голову и беспокойно заерзал.
— Не хочу! Иди ты… с уколом… — забормотал он, ослабевшими от болезни пальцами пытаясь сорвать жгут.
— Учить нас будешь! — прикрикнул на Степку Волжак.
Сопротивление повара разозлило Баграмова, и от злости все волнение его исчезло, рука перестала дрожать. Он сосредоточенно нацелился и осторожно начал вводить иглу.
Степка охнул.
— Не баба! Терпи! Вот теперь не попало! — чтобы придать себе еще больше спокойствия, насколько возможно грубее рыкнул Баграмов. — Дергаться будешь — так еще раз колоть придется!
Повар притих, покорно вытянув руку…
Баграмов склонился ниже, прерывисто и напряженно дыша, направляя острие иглы в ускользнувшую вену, поддел ее кончиком, припомнив при этом, как в детстве насаживал на удочку червяка. Под стеклом шприца в масле появилась, как мелкая клюковка, темная капля крови. «Попал!»
— Теперь лежи тихо, — почти с угрозой, глухо сказал Емельян и облизнул пересохшие губы.
Волжак убрал жгут. Сосредоточенно и осторожно Баграмов стал с усилием нажимать большим пальцем тугой поршень. Степка от боли морщился, а Емельян жал и жал, задерживая дыхание, с каплями пота на лбу. Этому, казалось, не будет конца…
— Вот и все! — наконец произнес Баграмов куда-то в пространство, прижав ваткой место укола.
— Кровь, — робко сказал Степка.
Емельян безучастно взглянул. Из вены сквозь ранку сочилась кровь с маслом. Как знать, удастся ли, скоро ли… Он в нетерпении посмотрел в глаза повара: уж скорей бы!
Волжак прибрал вату, шприц, вынес разбитые ампулы и лег на свободную койку, с которой взяли Яшу. Баграмов отошел к своей койке и сел, опершись о колени локтями. Он был так измучен, как будто шагал целый день без отдыха. Он сидел без мыслей, в молчаливом ожидании, может быть, целый час, показавшийся ему вечностью, сидел почти в забытьи, пока со Степкиной койки не донесся мучительный стон, и почти в тот же миг тело повара охватили корчи. Руки напряженно вытянулись, пальцы в какой-то словно нарочито придуманной конвульсии комкали край шинели и цеплялись за ребра железной койки; вдруг отбрасывалась то одна, то другая рука. Степка вскрикивал и хрипел, изгибаясь… Баграмов вскочил, жадно впился в него взглядом.
«Как в кино!» — сказал он себе и с поспешностью отвернулся, будто лишний взгляд его в сторону выпученных глаз Степки мог стать против него уликой. Емельян заметил, что трое или четверо больных, которых он считал спящими, в самом деле не спят. Он обвел взглядом койки, и, как по сговору, тут и там при встрече с его зрачками опустились веки больных.
«Ну и пусть!» — сказал себе Баграмов, подумав о том, что второй заболевший повар еще не очнулся от бреда. И уже с откровенным холодным любопытством и ненавистью Емельян обернулся в угол, где судорога продолжала стягивать все тело повара, выгибая его «мостом», подтягивая затылок к лопаткам…
Волжак проснулся. Сидя на койке, он свертывал папиросу и угрюмо косился в сторону Степки. Встретившись с Баграмовым взглядом, Волжак молча протянул ему свою баночку с табаком. Дрожащими, непослушными пальцами, рассыпая табак, Баграмов свернул цигарку и закурил.
Балашов давно уж лежал неподвижно, без сна, созерцая своих соседей и седобородого санитара, ласкового, внимательного и доброго. И ему все казалось, что он уже где-то когда-то встречал этого старика с лохматыми бровями и дружелюбным взглядом серых, сосредоточенных глаз. Иван заново узнавал обстановку, которая утром так его потрясла, при возвращении из счастливого царства бреда…
Наблюдать задумчивость этого человека с седой бородой, его серьезное и озабоченное лицо Ивану было приятно, как, бывало, мальчиком, лежа в постели, подглядывать за погруженным в свою работу отцом. Отдавшись этому детскому ощущению, Иван удивился необычному, отчужденному спокойствию и холодности, с какими седобородый санитар отнесся к грубому, но справедливому окрику очнувшегося, незнакомого Ивану больного. Степка лежал от Ивана через одну койку. Когда старик Иваныч подошел к этому больному со шприцем, напряженно-враждебное и решительное выражение лица санитара, отрывистость и суровая повелительность его речи вдруг снова зашевелили в душе Балашова какую-то забытую струнку, которая должна была напомнить, помочь разгадать все, что он знал когда-то раньше про этого человека…
От слабости Иван впал в дремоту и снова очнулся уже тогда, когда Степка стонал и хрипел, охваченный судорогами с головы и до ног, а седобородый стоял и, с любопытством глядя на эти корчи, не тревожился, а лишь обвел каким-то опасливым взором больных. И Ивану представилось, что перед его глазами происходит убийство. Старик и Кузьмич вместе убили того, что корчится там, в углу… убили!
Что же это такое?! Продолжение бреда? Неужто же этот Иваныч и его помощник — фашисты?!
Балашов зажмурился, надеясь, что все исчезнет и, когда снова откроет глаза, нелепый кошмар прекратится. Он решил про себя сосчитать до сотни… Он сбивался, считал опять до двухсот, до трехсот…
Хрипы и мучительные стоны наконец-то умолкли. Утих и скрип койки… Иван осторожно взглянул. Незнакомый мертвец лежал, выгнувшись, как гимнаст.
«Нет, это не бред! Бред не может быть реален до таких мелочей — до ощущения пуговицы от шинельного хлястика где-то под поясницей, до чувства голода, даже в такой момент не оставлявшего желудок… Это явь», — понял Балашов.