Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Блатные из нашего угла бегут, как крысы с тонущего корабля. Подальше от места преступления. Освободившиеся койки занимают — по приказу блатных — работяги и шушера из других бригад. Шакал Рудик уже приоделся в приличное казённое шмотье — как же, заслужил! Он воспитывает «сухаря», согласившегося занять чужое место.

— Гляди, мужицкая твоя харя, только расколись! Мусорам будешь кричать: дохну на этом топчане со дня рождения. Понял ты? Паскуда! И: ничего не видал, понял ты? Смотри у меня, фраерюга.

Организатор! Массовик-затейник! От возмездия хотят уйти, гады! Мне, наверное, от Дураськи не сдобровать. Теперь у него в руках власть — от имени блатных. И, следовательно, от рабочего класса. Что захочет, то и сотворит. И никакой на него управы не сыщешь. Всё в их руках.

Ещё какие-то фигуры снуют неподалёку, трясут спящих или притворяющихся, о чём-то спрашивают. Богдан Крячко спросонья залупился, не разобрав, в чём дело. И получил в морду. Успокоился — сразу заподдакивал.

Подходят всё ближе и ближе… Сердце моё, словно кулаком стучит по грудине.

Шакал Рудик возник на том же месте, что и позавчера ночью, когда пытался «помыть» меня. Сейчас в глазах его торжествует ехидство. Он упивается своей властью, безнаказанностью.

— Што видал, падло?

Я молчу.

— Смотри, порчак! Ежли вякнешь… Ты у нас давно на кукане. Мы всё об тебе знаем, мутило… Домутишь!!!

И он, пригрозив мне вытянутым указательным пальцем, принялся трясти нижнего соседа, белоруса Ивана Ивановича.

— Ты, чёрт безрогий…

Тот — ни гу-гу. Рудик тряхнул работягу за плечо, саданул кулаком в бок. Иван лишь ойкнул, разлепил веки, секунду бессмысленно таращился, снова захлопнул их и захрапел.

— Скотина безрогая. Фраерюга подлый. Мужик, — пробубнил свежеиспечённый приблатнённый и взялся будить следующего.

«Пронесло»! — с облегчением подумал я. Страхуются, душегубы. Следы заметают мокрыми хвостами. Чего угодно от них можно ожидать. Из-за боязни разоблачения могут и на новое убийство пойти — терять им нечего… Ну и усердствует Дурасик! Чтобы примазаться к власть имущим. Испокон веков не начальник правит в тюрьме и лагере, а профессиональный преступник с прихлебателями да палачами. И нам, мужикам, приходится терпеть не только начальством установленный каторжный режим, но и иго блатных, подчиняться их насилию. Отдавать последнее, кровное. Но почему? Ведь нас во сто раз больше, и мы сильнее их. Мы — разъединены. А они сплочены, жестоки, безжалостны, не знают, что такое стыд, совесть, доброта, правда. И кое-кто из работяг поддерживает ворьё, поддавшись на мульку, [201]что-де любой урка душу отдаст, чтобы простому мужику без забот и обид жилось в неволе. Подачки кое-кому из работяг, умение разобщить нас, запугать, подчинить, наказать, чтобы все видели и знали, что ждёт за любую попытку неповиновения, — всё это позволяет властвовать в местах заключения профессиональным преступникам — блатным и разным другим группировкам, например сукам, беспределу…

Как ни горько мне это было признать, но я видел и понимал, что правда — на моей и таких, как я стороне, а сила и власть — в иных руках. И что хотя многие работяги разделяют мои взгляды — про себя, — а внешне поддерживают блатных. Чтобы не навлечь на себя беды.

Но так ведут себя не все.

Вот Рудик добрался и до бригадира:

— Бугор, видал, как суку Парикмахера землянули?

— Не слепой.

— Заткнись, блядина, ты ничего не видал, понял ты? А то…

И Дураська чиркает себя ребром ладони под подбородком.

— Пошёл ты на хуй, говна кусок, — отчётливо произнёс Аркашка. — Да вы хоть все перережьте друг друга, мне это — до фонаря.

— Смотри, бугор, накаркаешь на свой хребет. Блатные обид не прощают.

— Повторяю, пошли вы все на хуй. Я пуганый-перепуганный. Фашисты меня пугали — не запугали, а ты, сопля зелёная… Да неужели я тебя испугаюсь, я, офицер Советской армии? Сгинь с глаз моих, ублюдок, а то щелчком зашибу…

Аркашка сплюнул на пол, а может и на Дурасика, и кандидат в блатные, как нечистая сила, растворился в кислом смраде наглухо закупоренного барака.

«Молодец, Аркашка, ну и молодчина», — подумал я.

— Напрасно ты с ними бодягу развёл, — послышался пересохший голос культорга — Иван Васильевич занимал соседний щит.

— Член я на них положил с прибором, [202]— ответил зло бригадир. За свои слова — я ответчик. А не ты. И никто другой.

— Я не о том, — оправдывался культорг.

— А я — о том, — отрезал Аркашка, и в нашем углу наступила тревожная тишина, нарушаемая храпом, вскриками и нечленораздельными бормотаниями во сне, да музыкальными аккордами, издаваемыми отравленными перекисшей ржанухой и тухлой капустой кишечниками зеков.

А я не мог заснуть, размышляя о жизни, о твёрдой позиции, которую необходимо иметь, если ты не согласен стать безрогой скотиной, о готовности отстоять себя, своё человеческое достоинство, сохранить себя, каким ты есть, — и это главное в жизни.

Цепочка дум вытянула и звено «родной дом». Я в воображении пообщался с родителями, братом Стасиком, ровесником Генки Гундосика. И опять ощутимой болью в сердце отдалось огромное несчастье, которое произошло с братишкой минувшим летом: при патрулировании детского парка пьяный конный милиционер сдуру выстрелил ему, шестнадцатилетнему мальчишке, в спину из нагана и раздробил позвоночник! Стасик всё ещё лежит в больнице в гипсе с парализованной нижней частью туловища. Дикий случай! Милиционера осудили на два года — за неосторожное обращение с оружием, но разве наказанием виновного облегчишь страдания его жертвы и переживания мамы?! Надо же — такое стечение несчастий обрушилось на голову нашей мамы: я — в тюрьме, братишка прикован к больничной койке!

Я долго метался и горевал о братишке. После мысленно перебирал бывших соседей. Словно в ореоле света, перед моим мысленным взором возникла Мила, ясноглазая, хрупкая, чистая…

Я ей написал из лагеря лишь одно-единственное письмо, в котором просил прощения за свой поступок. Ответа не последовало. Может, потому что сам того пожелал. Но её молчание явилось и подтверждением того, что Милу я потерял навсегда. Жестокое, но справедливое наказание. За мою слабохарактерность.

Думая об этом, я ни на секунду не забывал, что в шести шагах от меня лежит не успевшее остыть тело зверски затерзанного человека. Близкое присутствие мертвеца тревожило меня и как бы укоряло за то, что никто ему не помог. И я — тоже. И жаль мне стало этого бедолагу Федю, хотя и был он вором.

С погибшего мысли мои перекинулись на его убийц. Что они сейчас переживают? Если им удастся избежать наказания за злодейство и они окажутся на воле, то чем там будут заниматься? Тем же? И кто станет их жертвами? Возможно, самые близкие мне люди — ведь чего только в жизни не случается, каких невероятных совпадений — не придумаешь нарочно. Поэтому надо, чтобы злодеи ответили за своё преступление. Как положено по закону. В полную меру. И не смогли бы повторить подобного. Никогда.

Забылся я лишь под утро. Как только брякнули в рельсину, спустился на пол, накрутил подсохшие портянки и, не глядя в ту сторону, настропалился в сушилку, чтобы успеть взять свои валенки. Затем — умыться.

На своём матрасике лежал неподвижно Генка, закрыв лицо прожжённой полой заскорузлой телогрейки.

Я сунул ему горбушку и ринулся в умывальник — уже громыхали снаружи надзиратели, отпирая висячий замок. Непривычно малолюдно было в бараке, особенно — на нашей половине. Многие вроде бы продолжали дрыхнуть. И Аркашка впервые за полтора месяца моего пребывания в бригаде не выкрикнул свой знаменитый «подъем крепостным», хотя уже оделся.

Я не видел, как вошли в барак надзиратели, чтобы по обычаю ударами счётных досок по пяткам будить нерадивых и любителей досмотреть до конца сладкий, не относящийся к лагерной действительности сон.

Утираясь лоскутом вафельного полотенца, я выбежал из умывальника и чуть не наткнулся на «надзора», спешившего к выходу.

вернуться

201

Мулька — обман (воровская феня).

вернуться

202

С прибором — с яйцами (феня).

92
{"b":"161902","o":1}