— Ты подширнёшь, сука! Подшырнёшь! [158]
И добавляет позорнейшее лагерное ругательство, которое пронзает меня ненавистью.
Я ударяюсь затылком о шкаф и слышу, как сбрякали в нём склянки. Пытаюсь разомкнуть неохватные, как бедра, предплечья напавшего, но убеждаюсь, что потуги мои бесполезны, этот ощерившийся зверюга многократно сильнее меня. И в этот миг, говорю абсолютную правду, инстинктивно левая рука моя протягивается к тумбочке, на которой под марлевой салфеткой лежит инструментарий, нащупывает что-то и… Я не представлял, что сжимают мои пальцы, но воткнул это что-то в кисть руки напавшего. Физиономию его ещё больше исказила гримаса боли, и он отпустил моё горло, отдёрнул руку. Я увидел его окровавленную ладонь. В тот же миг я вывернулся, хлебнул воздуха. Белые звёздочки и колечки плавно кружили в глазах и таяли в дальней перспективе…
Не берусь предполагать, каким мог стать исход этого поединка, попади мне под руку, скажем, шпатель, а не скальпель. Вполне вероятно, что прекрасное майское утро пятьдесят четвертого стало б последним в моей жизни. Кстати, я и не сказал никому, что сегодня за день наступил. Да и некому было об этом рассказывать. Но случай (а может быть, судьба?) распорядился иначе, и гориллоподобное существо (именно таким я его увидел в тот момент), зажав левой рукой кровоточащую рану, изрыгает:
— Ну, сука, кранты тебе! Под колуном!
И уходит, оставляя после себя пунктирную алую цепочку на ещё чистом полу кабинета. Красные пятна расплылись и на моем белом халате. Снимаю. Ссадину на шее щиплет. Глубокая. Протираю спиртом, помня, какие грязнущие лапищи были у душителя. Меня немного мутит. И тут появляется энергичный и никогда не унывающий доктор Помазкин.
— Что с тобой, етэбэ, Рязанов? Почему бэпэ?
Доктор обожает аббревиатуры. Последняя означает беспорядок. Первая — матерную брань.
— Да напал один ханурик. Подширнуть требовал. Я отказал. Вот он и… поцарапал шею.
— Правильно сделал, что отказал. А царапина заживёт, энха, энха, Рязанов. Всё это — эмжэ.
Хороши, однако, мелочи жизни. До сих пор руки дрожат. Не каждый день, даже здесь, со мной происходят подобные эмжэ.
— Энха, энха, Рязанов, — убеждает меня, сокращённо матерясь, доктор Помазкин, хороший хирург, бывший заведующий районной больницей где-то в Кировской области, пропивший, если верить приговору народного суда, всё во вверенном ему учреждении, вплоть до простыней и плевательниц. Замечательная черта Степана Ивановича — никогда не унывает. Энха — главный девиз его жизни. Правда, он и здесь ухитряется выпивать почти весь служебный спирт. За воняющую резиновой грелкой бутылку водки Помазкин охотно освободит от работы любого здоровяка. Словом, тюрьма и лагерь незаметно, чтобы хоть чуть-чуть «перевоспитали» его. А в остальном он вполне хороший — по лагерным меркам — человек.
— Иди покури, и начнём приём. Гидропиритом, етэмэ, рану на шее промокни, стрептоцидом припудри — и вперёд! К победе коммунизма!
Я вышел в коридор, забитый жаждущими получить освобождение от работы, свернул цигарку, затянулся поглубже и подумал: а где же мой душитель, чем он занят? И я мысленно увидел его с обещанным топором в руке. Не могу утверждать, что я обомлел, — нет, настоящего страха не испытывал, но возникло ясное осознание того, что надвигается, причём неотвратимо, беда. Гибель. Едва ли смогу противостоять этому буйволу, да ещё вооружённому топором. Пусть всего лишь пикой — это исхода не меняет. Что же делать?
Я вернулся в кабинет и сказал Степану Ивановичу, что на приёме не смогу присутствовать. Доктор всё уразумел и согласился, дважды произнеся «энха» и не задав ни одного вопроса. Похоже, он предположил, что я побегу на вахту. И, как говорится, выпрыгну из зоны. Но о таком способе сохранить свою жизнь у меня и помысла не возникло. Такой шаг мне казался слишком позорным и неприемлемым. В данный момент, по крайней мере. И я решился на другое действо, хотя то, что намеревался совершить, противоречило моим убеждениям. Один из немногих случаев, когда приходилось идти против собственной совести. Скорым шагом направился к юрте номер сто восемь, известной каждому обитателю лагеря. Правда, раньше я в ней никогда не бывал.
Решительно рванул на себя дверную ручку и вошёл внутрь. В юрте одуряюще пахло жареной картошкой с мясом, пищей, которую я не пробовал несколько лет. Дорогу мне загородил телохранитель Пана:
— Чего тебе, мужик? Куда рогами прёшь?
— К Пану дело.
— Спит он. Канай. Потом придёшь.
— Потом поздно будет.
— Тебе сказано: спит! Чего ещё в жопу нужно?
— Разбуди.
Я объяснил, в чём дело.
— Сичас тебя по шее прохарём разбужу, фраерюга. Сгинь!
И тут из-за цветастой занавески послышался хриплый спросонья голос пахана:
— Кто это? Чево тебе?
Я объяснил ещё раз. Пан остался явно недоволен: потревожили в такую рань. И он отмахнулся от меня, как от назойливого попрошайки:
— Иди, иди, мужик. Никто тебя не тронет. Я разберусь.
— Пан, разберись сейчас. После поздно будет.
Настойчивость моя пахану не понравилась, она его раздражала всё больше.
— Кто это, как он его нарисовал? — спросил пахан у телохранителя, помогавшего хозяину натянуть шикарные хромовые сапоги. И тут только я заметил, что в огромной пуховой перине лежит ещё один человек — нарумяненный и в женской ночной рубашке — личная Пана «жена» Андрюшка.
— Мясник с Красноярской пересылки, — пояснил телохранитель. — Добрый хлопец. Четвертак. За мокруху.
Эта характеристика меня оглушила, но и подстегнула.
— Пан, кто в зоне хозяин? Ты или этот Мясник? Я тебе вчера всю ханку отдал, а сегодня меня душит какой-то хулиган с пересылки. За что?
— Кончай, мужик, права качать, ты мне остохерел, — скривился Пан. — Сказал, разберусь.
Наши пререкания разбудили «жену» Андрюшку, и она недовольно завяньгала что-то, что ей, бедной, спать не дают — устал, стервец, утомился, рожа размалеванная. А тут и телохранитель подскочил, рявкнул:
— Отвали, мужик, по-хорошему, а то в яйца получишь!
Я точно определил, что именно в эти мгновения решается моя участь: жить или… Обстоятельства складывались роковым образом. Мною овладело чувство неудержимого падения. Как во сне лечу вниз, а там — бездна.
Телохранитель стал бесцеремонно вытеснять меня из юрты, вернее из половины, которую занимал пахан. Обычно в юрте размещались две бригады. Во второй же половине, за перегородкой, обитало несколько придурков из штаба. Сейчас они уже служили.
В смятении отошёл я на несколько шагов от юрты, как увидел справа двигавшегося наперерез мне со стороны столовой Мясоруба в запахнутом чужом бушлате. Нетрудно было догадаться, что припрятано под полой его. Я резко повернул назад, рванул дверь и выкрикнул:
— Вон он! С колуном!
Пан без лишних слов понял, о ком и о чём речь, и приказал телохранителю:
— Давай его сюда, суку.
Через пару минут Андрей Мясник предстал пред ясные очи вождя блатарей.
— Ты что, пидар, делаешь? — зловеще, с присвистом спросил он приглашённого. — Чего волокёшь под бушлатом?
Мясоруб распахнул ватник. Под мышкой был зажат действительно топор. Тупой выщербленный колун на длинном топорище.
— Ты что, сука ты норильская, хотишь, чтобы всех блатных повязали? Ты кто такой, что сам решаешь судьбу других? Да я тебя в рот и в нос выебу, тварь поганая!
— Кнокай, это он меня пыранул, — сорвался и Мясник, показывая кулак, обмотанный окровавленной тряпкой. — Я таких, как он, шесть штук замочил…
— Кого замочил, подлюга? Честных мужиков? Или, может, воров? С тобой, сучьим потрохом, надо серьёзно разобраться! А если ты этого мужика тронешь, я тебя лично заделаю! Начисто! Я беспредел в зоне не допущу. Иди, сука, с глаз моих долой! И ты тоже уёбывай.
Мы повиновались, столкнувшись в узком дверном проёме. Я повернулся и не спеша потопал в медсанчасть, мой враг — обратно, на пищеблок, где раздобыл орудие несостоявшейся расправы. Пока не состоявшейся.