Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Занятый мыслями о Миле, о доме, о раненом братишке, я взял осколок стекла, выдавил на него из тюбиков странцианку, берлинскую лазурь, английскую красную, белила… Баночку с олифой поближе поставил. Полотно, натянутое на подрамник, лицевой стороной повернул. Вглядываюсь в своё творение… Ну и ну!

«Зря краску перевожу», — подумалось. Но работу продолжил. А сам с Колей разговор затеял. Про следователя-чистюлю. Показал, как он во время письма мизинец в сторону оттопыривает. Странная манера. Похвалил его, что ни разу не ударил. Не зверюга. Как многие.

— Не говори «гоп», Рембрандт, — задумчиво произнёс Коля. А сам мазок за мазком — в глаза, на скулу, на нос… Посуровел Иосиф Виссарионович. Гневная складка меж бровей пролегла. Чудеса! Благостность вся на репродукции осталась. Представляю, о чём скажет майор, вернувшись с партсобрания. И Коля спохватился, кисть на табуретку бросил. И глаза от грозного лика отвёл. А потом к стене полотно повернул. Ткань новенькая, свежая, белая. Без клейма «ИТЛ №…».

А Коля за другой холст взялся. В правом верхнем углу фотокарточка пришпилена. Старая, треснувшая по диагонали. С неё напряженно смотрит немолодая женщина. Трудно определить, что она за человек: добрый, злой ли, умный или нет… А под рукой Коли изображённый на пожелтевшей фотографии человек ожил. Восстал из небытия. Мне почему-то подумалось, что этой женщины уже нет в живых.

— Кто это? — спросил я.

— Мадам Шаецкая.

— С характером, видать, женщина.

— Была.

— Померла? Я так и подумал.

— Убита. О Бабьем Яре слышал?

— А то как же. Читал. В газетах. И вообще.

Коля не отзывается.

— Я в Красноярске на пересылке в соседней зоне этих гадов видел, бандеровцев, которые наших расстреливали. Полицаи и власовцы. Посмотришь — люди как люди. А ведь зверьё… Хуже зверей. Хуже вертухаев.

Коля продолжал отмалчиваться.

— Четвертаки им понавешали. На какие-то шахты повезли. Где, говорят, и года не протянешь. Особой вредности шахты. Люди в них сразу лысеют. Все зубы выпадают. И тело начинает гнить. На живом отмирает.

— Чифирку глотнёшь? — перебил меня Коля.

— Не употребляю. Мутит с него.

— А я глотну. Муторно что-то.

— Сердце испортишь крепким-то чаем.

— Никакого сердца уже не осталось. Вообще — ничего. Пусто… И впереди — тьма.

— Ну зачем ты так? Не четвертак же у тебя непочатый. Оттянешь свой червонец. Ты же не старый.

— Старый я, Юра. Древний. Только прошлыми веками и живу: античная Греция, Рим, Византия. Их давно нет. А то, что нас окружает, — чудовищный обман зрения. Мираж. Кошмарный сон. От которого пробудить может только она.

— Кто — она?

Обожает Дорожкин загадками изъясняться.

— Избавительница.

— Старушка?

— Можно и так её назвать.

Головастый Коля мужик.

— Прошу тебя, не надо об этом думать.

— Не бойся, Юра. Сам в петлю не полезу. Мне своими глазами хочется увидеть, как трубка вывалится.

— Ты что — чокнулся? Ведь услышать могут.

На меня подобные высказывания о Сталине действовали всегда удручающе. Я не мог поверить в то, что ему пытались приписать. Правильно, по-моему, говорили те, кто утверждал, что он ничего не знает о том страшном, что творят кое-где замаскировавшиеся под советских людей враги народа и американские шпионы. Я продолжал верить в этого Великого Человека, подарившего нам счастье жить в стране Советов. Надо быть слепым, чтобы не видеть грандиознейших преобразований Родины. А ведь всё это воплощается под его мудрым руководством. Поначалу хула и оскорбления в адрес вождя причиняли мне страдание. Спорить с оголтелыми антисоветчиками было совершенно бесполезно. Хулители вождя казались мне сумасшедшими, свихнувшимися от ненависти ко всем и вся. Чтобы не вызвать на себя сокрушающую злобу, я, наученный горьким опытом, обычно молчал. Оставаясь при своём мнении. И твёрдом убеждении: Сталин — наш родной отец и мудрый учитель всех советских людей. Он ведёт нас к уже близкой победе коммунизма. В достижение этой цели я не переставал верить никогда. Как и в абсолютную справедливость и непогрешимость любимого вождя. На сей раз, оставшись наедине с Дорожкиным, не спустил ему, не смолчал:

— Коля, ты заблуждаешься. Ну причём тут Иосиф Виссарионович?

Художник с иронией и страданием разглядывал меня.

— Не может же он знать о каждом поступке каждого человека. Нас сто восемьдесят миллионов!

— И сорок из них в тюрьмах, лагерях и ссылках… Вся страна опутана колючей проволокой. Ты в какой тюрьме сидел?

— В челябинской. По улице Сталина, пятьдесят три.

— Вот именно. Тюрьма-то ещё царских времен?

— Советская власть тюрем не строит.

— Просторно было в камерах?

— Тесно. Но причём здесь Сталин?

— Ты слышал, как его зовут? Хозяин. Всего и всех.

— Это его блатяги обзывают. И попугаи.

— Если б только блатяги и, как ты изволил выразиться, попугаи. Он, действительно, «хозяин земли русской». Как написал в одной из анкет император Николай Второй. Сталин — диктатор. Ты понимаешь это?

— Нет, не понимаю. Диктатор — Гитлер. Это я понимаю. А Сталин народом избран.

— Каким народом, Юра? — художник стал распаляться. — Этим, в серых бушлатах? Или тем, что с голоду в колхозах подыхает? Или тем, что на заводах к станкам прикован? Никакого народа нет. Есть стадо обманутых и запуганных до смертельного поноса людишек, превращённых в рабочий скот. И есть армия надзирающих за этим благостно орущим сумасшедшим стадом. В надзираемых и надзирающих, вот в кого превратил Сталин народ. А себя окружил камарильей блюдолизов и палачей. Есть только обманывающие и обманутые. Тех, кто обману не поддаётся, уничтожают. Палачи. По указке тирана. Есть угнетаемые и угнетатели. И наш гнёт ещё более чудовищен, чем при царизме. Это очевидно, Рязанов. Неужели ты ничего этого не видишь?

Дорожкин разволновался, заходил по мастерской. Я тоже взбудоражился и ни за что не хотел признать ни единого из высказанных художником соображений.

— Коля, ты не прав, — только и нашёл что возразить я. — Нельзя вот так взять и всё… отрицать.

— Почему «нельзя»? Почему «не прав»? Ни разу не задумывался, с какой целью тебе всю жизнь, с пелёнок, вдалбливают слово «нельзя»? И самое трагичное, что ты в это «нельзя» поверил. Поверил?

Я не нашёл, что ответить, промолчал.

— Вспомни, что тебе в школе вбивали: повторяй и не рассуждай. Так?

— Ну так, — неохотно согласился я.

— А если ты пытался о чём-то рассуждать самостоятельно и высказывал иную точку зрения, нежели учитель, что за это тебе следовало?

— У нас в пятом классе была хорошая учителка, по географии, Нина Ивановна, она ещё до революции гимназию закончила…

— Я тебя в целом о школе спрашиваю, а не об отдельной учительнице.

— Ну, в общем, конечно… Случалось и такое. Одна завуч, Александрушка…

— Вот видишь. Нас, русских людей, вроде бы завоевавших себе свободу, превратили и продолжают превращать в говорящих, вернее повторяющих чужие мысли и слова, кукол, болванчиков.

— А если эти мысли и слова — и мои тоже? Ведь можно думать одинаково. Об одном и том же.

— Каждый человек, Юра, есть индивидуум. Отличный от любого другого. И поэтому мыслит и выражает свои мысли по-своему. Даже окружающий мир видит, ощущает и отражает по-своему. И реагирует на то, что его раздражает, — тоже. Согласно личным особенностям. Можно соглашаться или не соглашаться с чужими мыслями, но думать точно так — невозможно. А власть тирании стремится превратить личность в нерассуждающее существо, в слепого исполнителя, послушного чужой воле. Чтобы оскотинить и удержать в ярме. Чтобы править. Управлять.

В Колиных, воспалённых бессонницами светлых глазах цвета осеннего выцветшего неба — предельное измождение и усталость. Не физическая, а внутренняя. Душевная. И я ему в тягость.

— Ну ладно. Пойду, — сказал я. — А ты отдохни. Пока никого нет.

— Не уходи, — попросил Коля.

Мне подумалось, и эта мысль резанула сознание, что после моего ухода он может покончить с собой. И это меня испугало.

43
{"b":"161902","o":1}