Многие, как это ни странным мне показалось, охотно признавали правильными явные логические ошибки, отталкиваясь от афоризмов типа: «Земля имеет форму чемодана». Или «Все бабы — бляди». Или: «Не украдёшь ты — у тебя украдут». Или: «Работа не волк — в лес не убежит» вместе с «День кантовки — месяц жизни». В понятии зеков работать — вообще не нужно. Труд — вреден человеку. Тому, кто «пашет». И то, что человечество, прекратив трудиться, обречёт себя на верную гибель, их не убеждало; прожить можно распрекрасно и не работая, если умеешь обмануть или украсть.
— Но ведь, — доказывал я, — чтобы что-то украсть, это что-то прежде надо сделать. Тот же хлеб.
Мой противник, блатарь, возразил:
— Хлеб и всё другое пущай делают другие. А у нас есть голова и руки, чтобы украсть. И на наш век всего хватит.
— А после вас?
— А после нас хоть…
— Потоп, — подсказал я.
— Какой потоп? — недоумевал блатарь.
— Так один французский король сказал.
— А ты, фраер, против короля прёшь. Король, видать, был не дурак…
— Вроде тебя, — вмастил я блатарю. — Ему вскоре голову отрубили. По приговору народа.
Такие беседы меня забавляли. И огорчали. Заставляли всё чаще задумываться о вещах серьёзных: о своём месте в жизни, о целях её, об отношении к людям…
…Машина сильно накренилась вправо. К счастью, не в мою сторону. У того, противоположного, борта, прижатые телами товарищей, заскандалили те, кому не повезло. Вохровцы спрыгнули из-за щита, делившего кузов на две части: для пары «чистых» и десяти пар «нечистых». «Чистые» направили — с земли — на «нечистых» оружие и приказали не шевелиться. Иначе — будут стрелять. Но предупреждение не подействовало.
Среди зековского мата послышались и предположения: перевернётся машина вверх колёсами или нет? Последовали и загробные шутки: дескать, ты-то что потеряешь, кроме срока? У тебя четвертак почти не початый. Или думаешь в лагере двадцать пять лет прокантоваться? И так далее.
Не обращая внимания на категорические запреты стрелков, зеки у поднявшегося борта цеплялись за него, чтобы хоть как-то облегчить положение тех, кто оказался внизу. И всё же началась грызня, кто-то кому-то заехал в морду, поднялся хай, и стрелок вынужден был грохнуть из своей пищали-трёхлинейки. Но злобная возня и после этого не прекратилась — ругались шёпотом, обещали друг другу выткнуть глаза и вырвать глотку, а вместо неё вставить хрен, не тот, что, разумеется, растёт на огороде.
Я обратил внимание на то, что наша машина застряла среди чистого поля. Вернее — полей. Рядами к горизонту тянулись кустики пожухлой картофельной ботвы.
Вскоре нам разрешили вылезти из кузова. Далеко маячили фигурки стрелков в конусообразных плащ-палатках.
Какое-то время мы толклись возле завалившейся на бок машины. На ботинки сразу же налипло по полпуда грязи. Кто-то предположил, что сейчас нас заставят вытаскивать на себе огромную и тяжеленную грузовую машину, и её принялись яростно пинать. Нас быстро отогнали в сторону.
Но вот позвал начальник конвоя бригадира: это ещё зачем? Возле начальника конвоя возник какой-то вольняшка, по обличию — местный, хакасс. Возможно, он приехал с вохровцами на второй машине. Вольняшка показывал что-то Зарембе, широко разводя руками. Тот понимающе кивал. После чего они куда-то пошли. Возвратился бригадир нагруженный вёдрами. Мы ещё не догадывались, что же произойдёт дальше. А далее Заремба с грохотом бросил поноску и объявил:
— Пейзане! Сёдня будете гнуть спину на сельских плантациях. Картошку копать, мать её перемать. Рязанов и Худояров — за мной!
Я и целочник [99]Алик поплелись за нашим вождём, еле переставляя ноги в грязевых кандалах.
Мы притащили лопаты, вождь — вёдра. Немного машина не дотянула до места, где валялось это добро.
Так выпало, что и работать мне пришлось с Аликом. Я копал, он выковыривал из мокрых комков жёлтые сочные клубни. Потом мы поменялись, чтобы не обидно было никому. Но много картошки осталось в земле: не наша, пусть лучше пропадёт.
Начальник конвоя, узрев, что мы норовим побыстрее пройти отмеренный нам хакассом участок, призывал нас работать на совесть.
Алик слушал-слушал и не вытерпел:
— Начальник, разве ты не знаешь: где была совесть, там хуй вырос.
Начальник конвоя вскоре убедился в справедливости сказанного Аликом. Не помогли и угрозы наказания, на которые последовали резонные возражения типа: нам всё равно эта картошка не достанется; кто её сажал, тот пусть и собирает, и тому подобное.
Тогда начальник объявил: если мы будем тщательно выбирать клубни из земли, ничего в ней не оставляя, он разрешит каждому взять по несколько картошек. В зону. И что, дескать, он этот вопрос согласовал с агрономом, тем самым хакассом, который нам участок отмерил и удалился к себе в тёплый и сухой дом, к бабе. Алик смело предположил, что этот чурка (все нерусские на лагерной фене — «чурки» и «звери») сейчас уже всосал стакан водки и закусывает жареной картошкой с салом и совхозными свежими огурчиками, хрумает такой-сякой, а у нас кишка кишке протокол составляет, и мокнем мы здесь, увязая в грязи и выколупывая из неё ту самую картошку, которую он, паразит, жрёт. Это было обычное аликовское нытьё. Он всегда на всех был в обиде. Как будто все виноваты в том, что его постигло такое несчастье — тюрьма. Кое-кто, разумеется, виноват, но не весь же мир. И уж точно — не мы.
Посулы начальника, однако, всех взбодрили. Правда, кое-кто основательно сомневался, что он свои обещания выполнит.
— A не ебёшь нам мозги, начальник? — спросил его кто-то из зеков.
— Слово чекиста. Или тебе справку дать?
Упоминание справки вызвало гнев. Честное слово, хотя и «мусорское», всех больше устраивало. Слову верили больше, чем справке с любой печатью («чекухой»).
С этого момента отношение зеков к сбору урожая совершенно изменилось. Многие закопошились живее, послышались грубые шутки на тему номер один — сексуальные. Все, вытирая облюбованные крупные и ровные клубни о ботву или о собственные бушлаты, рассовывали их по карманам. А кое-кто запихивал понадёжнее, поближе к брюху — за пазуху. И разговоры стали веселее.
А мне вспомнился Саша, и я погоревал за него: был бы с нами, больше картошки нам досталось бы. Хотя и того, что я загрузил в карманы, на двоих хватит поесть. Не вдоволь, а так, «червячка заморить».
Мой напарник уже вслух прикидывал, где в зоне можно будет сварить добычу, сегодня же, сразу по возвращении. Бурты клубней стали расти повыше и побыстрее.
Изморось, однако, не прекращалась, бушлаты и телогрейки наши с каждой минутой тяжелели и от впитываемой ими влаги, и от увеличивающейся добычи.
Последние рядки мы одолели с настоящим энтузиазмом, какого я давно не наблюдал в бригаде, а лишь в кинофильмах о бравых колхозниках.
К машине брели еле-еле, мотало нас из стороны в сторону, ведь работали без обеда, да и сил потратили порядочно — выдохлись.
Всеобщее недовольство вызвала лишь накренившаяся машина. Мы сожалели, что не вытолкнули её из колдобины сразу, когда сил ещё чувствовалось достаточно. Но делать нечего: облепили её со всех сторон и под Зарембин пронзительный повтор: «Раз-два, взяли! Кто не взял, тому легко!» на руках вынесли махину на ровное место. Совершенно обессиленные, заползли, подталкивая друг друга и переваливаясь через борта мешками в кузов. Тихо, без разговоров — до того умаялись — терпеливо принялись ожидать снятия конвоя с постов. Алик даже задремал, привалившись к моему плечу. А я размышлял о том, что происходит с нами, и искал логику в происходящем. Начальник конвоя разрешает нам брать, считай, — красть совхозные овощи. Разве он их владелец? Некоторые из нас именно за это и получили сроки наказания. И немалые. По указу от четвёртого шестого сорок седьмого. И оказались здесь, в полном распоряжении этого начальника. Разве то, что является преступлением на воле, таковым здесь уже не признаётся? Закон должен быть для всех и везде в стране одинаков, и действие его должно распространяться на всех — без исключения. И опять нет логики в словах начальника конвоя, нашего властелина, и в наших действиях — тоже. Получается, что я, положив в карман шесть картошин, пусть и с разрешения начальника, украл их у государства. Или не украл? Нет, похитил — точно. Значит, я…