Слушая заверения бывшего пахана, что он намеревается, дескать, честно трудиться и тому подобное, ни один из нас не сомневался, что этот извращённый необузданной властью над порабощёнными людьми блатной фюрер не исправится, не станет другим. Потому что прогнил насквозь воровской проказой. А горбатого, как известно, лишь могила исправит.
Никто не рискнул взять его в напарники по работе, поручившись за бывшего урку, — отвергли. Не нашлось ни одного желающего связать с ним, подонком, свою судьбу. У меня тоже такого желания не возникло — слишком хорошо знал я Витьку. Кстати напомнить, моего земляка и почти соседа — он жил в двух кварталах от меня, на улице имени Карла Маркса, недалеко от трамвайного поворота на улицу имени Сталина. До тюрьмы я его видел несколько раз всего — в компании со знакомыми пацанами с нашей улицы и с других. Но что у этих парней было общее, так нищета, в которой они росли, почти у всех — безотцовщина, полубродяжий образ жизни. Все они, сбившись в стаю, держали остальных соседских ребят — «домашняков» — в страхе. И лучше было на улице им не попадаться. Они, разумеется, воровали, отнимали еду у младших и робких. Тем и жили. Тля-Тля был среди них самым шустрым. И авторитетным. Ну как же — отец из тюрьмы не вылезает, старшие братья тоже давно по концлагерям скитаются. Ими Тля-Тля, будучи тщедушным и низкорослым, запугивал ребят. Вот, дескать, освободятся братовья — сразу вас зарежут. Если кусок хлеба мне не дадите… Знал я, что Витька не ладил с отчимом, а точнее — с одним из них. А может, и со многими. Существовал он впроголодь, рано бросил учёбу в школе.
И вот наступила катастрофа. Моя. И однодельцев. Городская тюрьма номер один по улице имени Сталина. Камера номер двадцать семь, которую к тому времени держал молодяк, то есть молодой вор, принятый преступным миром в свою среду, — Тля-Тля. Прозвище это прилипло к нему давно. Из-за дефекта речи.
Ко мне Витька-пахан отнёсся свысока, не признав своим. Но и не подвергал насмешкам, издёвкам и измывательствам, как некоторых сокамерников-фраеров. Из вечно голодного и ободранного полубеспризорника Витька в тюрьме быстро превратился в разожравшегося, толстомордого, с жирным брюшком, наглеца. Этакого самодержавного правителя всея камеры. Отвращение и ненависть к себе Тля-Тля вызвал у меня диким поступком — наказанием сокамерника, не пожелавшего добровольно отдать половину продуктовой посылки, полученной, наверное, от жены, — блатным. Наказание «Моляцка» — так называл его паханок, потрясло меня настолько, что я впал в состояние почти полной невменяемости.
Позже, будучи осуждённым, я попал в один этапный вагон с Витькой. Он и там вёл себя нахально и разнузданно, правя от имени преступного мира, помазанником которого являлся в нашем этапе. Потом — пересыльный лагерь, кровавая бойня с «зелёными». Едва ли ни единственным из блатных, жестоко правивших пересылкой, губивших и убивавших фраеров, тогда уцелел лишь Тля-Тля, спрятавшись в залитый под отмочку огромный кухонный котёл. Остальных «зелёные» уничтожили. И куда бы меня не бросала судьба, простого советского заключённого, везде я оказывался рядом с Витькой — странные совпадения. Но о таком я и помыслить не мог. Невероятный случай. И произошёл он всего пару недель назад.
…На столе еле слышно задребезжал телефонный аппарат. Пришлось вернуться от дверей. Я так утомился за бесконечно длинный день, что в ушах пульсировал шум. В такт ударам сердца. С досадой подумал: надо было уйти в барак чуть пораньше. И завалиться спать. В зоне давно уже прозвякали отбой. На противоположном конце провода в трубку кто-то усиленно дул и аллокал.
— Мэсэче.
— Кто?
— Заключённый Рязанов.
— Почему не в своём бараке? Из какой бригады?
— Из тринадцатой. Помогаю лекпому.
— Кто дежурит?
— Фельдшер, заключённый Агафонов.
— Немедленно с носилками к вахте. Оба. Бегом.
— Слушаюсь, гражданин начальник.
Кто звонил, не представился. Но и так было ясно.
Агафона я быстро разыскал в палате туберкулёзников. Он сидел возле умирающего — высохшего, как мумия, пожилого незнакомого мне зека.
Я объяснил фельдшеру, в чём дело.
— Человек попросил не оставлять его, — кивнул он на умирающего, у которого рывками вздымалась грудь и что-то клокотало внутри. — Так что я уж дождусь. А что там, на вахте?
— Не знаю. Не сказал. Велел — бегом. С носилками, — повторил я.
— Выстрелов не слышно было?
— Вроде бы нет.
— Жмурика привезли. С командировки. Вот что, Юра: хватай носилки и канай к вахте. А я к тебе Балдиеса пришлю. Хватит ему клопа давить.
Агафон отбывал срок за злостное хулиганство да ещё с тяжкими телесными повреждениями, что никак не вязалось с его повседневным поведением. Но вот, поди ж ты. Говорили, по пьянке. Что пострадавший виновен — спровоцировал.
Захватив тяжёлые носилки с засаленным телами страждущих и покойников брезентом, я поплёлся к вахте, рассуждая, почему фельдшеров, обычно — из заключённых, называют лепкомами и лепилами. Лепком, вероятно, искажённое от «лекпом» — лекаря помощник. Это из каких же времён до нас дошло оно, это словечко? Наверное, из начала двадцатых, когда в стране стали возводить первые лагеря. Концлагеря. Штабс-капитан Николаев начал свою раскрутку именно в таком лагере — на Соловках. И назывался он смешно — СЛОН. Там уже были лекпомы. И вот — всё вокруг в колючке, в зонах. Это в глаза бросается, когда в этапе смотришь из вагона-зака, — одни запретки мельтешат. Может быть, и я стану лекпомом. Набравшись опыта.
Что за мерзость осенняя непогодь: то дождь, то снег, то опять оттепель. И постоянно — слякоть. К тому же, не прекращаясь, дует сильный пронизывающий, особенно — зековскую одежку, ветер. Причём со всех сторон, куда ни повернись. Мне показалось — злой. Порою — с хулиганскими рывками.
Сырой холод прошибал и телогрейку на жиденькой, оставшейся от экономии ватной прокладке. Зябко, одиноко, тревожно, безысходно… Так бы и бросился куда-нибудь, зажмурив глаза…
Со скрежетом мотало жестяные тарелки фонарей на столбах запретки. Подмёрзшая к ночи корочкой грязь прогибалась под кирзовыми колодками — ботинками, выплёвывая жиденькие фонтанчики — на штанины. А иногда и под брючины.
Труп валялся в проволочном загоне — предзоннике, возле вахты, похожей на большую собачью будку.
— Утаскивайте. Завмертвецкой уже расписался за гостя, — выкрикнул в зарешёченное окошко высунувшийся на секунду вахтёр и снова юркнул в тёплую свою конуру.
Я отворил проволочную калитку загона и подошёл к трупу. Судя по отпечаткам протекторов, гостя совсем недавно привезли на грузовой автомашине. Вероятно, на самосвале. И сбросили в загоне. Хотя могли бы подвезти и к моргу. Не пришлось бы топать по такой холодрыге. Поставив носилки, я оглянулся — Балдиеса не было видно. Ругнув его про себя, ухватил покойника за голые ступни и закинул нижнюю часть тела на носилки. Обошёл его. Подхватил за подмышки и надёжно устроил на брезенте. Чтобы не свалился, когда понесём.
Мне показалось, что труп — тёплый. Хотя от ближайшего лагеря — камкарьера — было не менее получаса быстрой езды. А жмурик к тому же полураздет. Не в кабине же его везли. Скользящим взглядом я заметил, что снежинки таяли на его искажённом предсмертной гримасой лице. Но я тут же отверг предположение, уж не живой ли он. Гостя дважды должны были проткнуть насквозь — при вывозе и ввозе. Обычно — в живот или грудную клетку. Специально предназначенным для этой процедуры инвентарём — металлическим штырём наподобие ломика, только потоньше. Или кувалдой пробивали череп, чтобы мозг брызнул. После такой проверки любой станет мертвее всех мёртвых.
Я ёжился, плотнее запахнув телогрейку, и поглядывал в ту сторону, откуда должен был появиться Вольдемар. В голову лезли невесёлые мысли о том, что на месте этого несчастного вполне мог оказаться и я.
С момента прибытия сюда исполнение приговора, если, конечно, такой приговор был мне вынесен, отодвинулось на неопределённое время. А поскольку будущее воспринималось как что-то почти неосуществимое, то гнёт неизбежной расправы свалился с меня. Да и сомневался я: не пристращал ли меня, не взял ли на понт пахан?