Я сел в «ягуар», являвший собой еще один передвижной музей, выехал из аэропорта и направился на промышленную окраину Ла-Боки. Когда колеса зашуршали по рельсам давно заброшенной железной дороги, залитой асфальтом, я вспомнил о еще одной мечте, погибшей здесь, под рокот самолета, облетающего побережье Канн и Жуан-ле-Пена с вестью о распродажах мебели и аукционах скоростных катеров, которые помогают определять будущее нового Лазурного берега.
Детский приют, которому Гринвуд отдавал столько своего времени, расположился в Ла-Боке между грузовым складом, принадлежащим SNCF [15], и скоплением жалких домишек, в которых находили временное пристанище рабочие-североафриканцы. У двухэтажного здания были готические окна и островерхая крыша, под которой разместилась школа африканского монашеского ордена. Десять чернокожих монахинь из бывших французских колоний рады были предложению Гринвуда обеспечить медицинское наблюдение за находящимися на их попечении девочками. После 28 мая муниципальные власти закрыли приют, и двадцать девочек отправились в воспитательные дома.
— Негоже им было здесь оставаться, — объяснила мне сестра Эмилия, дагомейка средних лет. Она отперла двери и провела меня в помещение школы. — Каждый день приезжали журналисты, телевизионные камеры, даже туристы…
— Понимаю. Для них это было бы опасно.
— Опасно — но не для девочек. У вас никогда не было дочерей, мистер Синклер? Можно управиться с одной тринадцатилетней девочкой. Две девочки могут управлять друг дружкой. Но двадцать? Невозможно. Тут ни один мужчина не может чувствовать себя спокойно.
Она рассказала, что девочки эти были сиротами или брошенными детьми рабочих-эмигрантов и их очень влекли яркие огни Круазетт. Комната отдыха на первом этаже была обставлена тяжелыми диванами и креслами с подлокотниками, испещренными дырочками с обугленными краями — следами от сигарет. На стене висело распятие и написанное в манере Рафаэля изображение Спасителя: лицо изможденное, глаза устремлены вверх — настоящий сексуальный маньяк, больной туберкулезом; видимо, он находил отклик в сердцах девочек, которые, лежа здесь, шептались и покуривали сигареты.
Гринвуд и Доминика Серру содержали двух уборщиц и повариху. Только щедрое жалованье, которое «Эдем-Олимпия» выплачивала своим сотрудникам, позволяло нищему монашескому сообществу дать образование девочкам, обеспечить их книгами и компьютером.
— Очень добрые люди. Они давали все и не брали ничего. И вот такое… — Сестра Эмилия развела руками, словно десяток убийств были каким-то досадным происшествием.
— А доктор Гринвуд ладил с доктором Серру?
— Были ли они… близки? — Сестра Эмилия на несколько мгновений замерла на скрипучих ступенях. — Нет. По крайней мере, не здесь. Разрешения у меня они не спрашивали. Доктор Гринвуд был очень молодым — и очень усталым.
— А были ли какие-нибудь споры? О том, как руководить приютом?
— Никогда. У занятых людей на споры нет времени. Они были преданы своей работе.
Спальня на третьем этаже была разделена на казарменного типа каморки — по три кровати в каждой. На голых матрасах были разбросаны пустые флаконы из-под духов, ломаные мобильные телефоны и музыкальные компакт-диски.
Сестра Эмилия смиренно взирала на этот хлам, но ее явно одолевало желание смести его в ближайший мусорный бачок.
— Полиция сказала, чтобы я здесь ничего не трогала. Вот я и…
— Может быть, девочки еще вернутся?
— Возможно. — Такая перспектива, казалось, обрадовала ее. — А ваша жена — врач, мистер Синклер?
— Педиатр. Как и доктор Гринвуд, — Смущенный исполненным надежды взглядом монахини, я только и смог выдавить из себя: — У нее много обязанностей…
Я открыл деревянные шкафчики за кроватями — они были забиты старыми туфлями, пустыми коробочками и тюбиками из-под косметики. На крючке висело коротенькое вечернее платьице, раскрашенное под зебру, в черно-белую полоску, — отвратительная дешевая поделка, надеть такое могло прийти в голову разве что двенадцатилетней девчонке со скудным воображением. На полочке внизу лежала пара колготок в сетку.
— У этих девочек… — Сестра Эмилия отвела в сторону взгляд. — У них было столько одежды.
— Доктор Гринвуд им и карманных денег не жалел?
— Он их слишком баловал. Он жалел этих девочек. Доктор Серру давала им сто франков, потом еще сто франков… — Она, волоча ноги, направилась к двери. — А вы останьтесь и посмотрите, мистер Синклер. Может быть, и раскопаете что-нибудь о вашем друге. Бедный доктор Гринвуд…
Она ушла, а я остался в этом разгороженном помещении, вдыхая удивительно стойкий запах молодых женских тел. Нужно иметь героическое терпение, чтобы воспитывать неблагополучных девочек-подростков. Днем Гринвуд устраивал им медосмотр, прописывал витаминные добавки и дарил свои книги об Алисе, а по вечерам эти девочки разряжались в пух и прах и, расположившись в облюбованных иммигрантами барах Ла-Боки, дразнили своим визгом ошарашенных строительных рабочих.
Я представил себе забавы в этой убогой спальне — вроде тех шуточек, которые позволяли себе Джейн и другие врачихи из Гая по отношению к ничего не подозревающим докторам, жившим при больнице. Вспомнив, как Джейн с желтыми от никотина пальцами шаркающей походкой прогуливалась по палатам, я взял полосатое платьице и колготки в сеточку и почувствовал какое-то странное влечение к неизвестной девочке, которая наряжалась в них. Скоро она забудет серьезного английского доктора с усталой улыбкой, пытавшегося познакомить ее с Белым кроликом и Черной Королевой.
Я вышел из спальни, пересек площадку и оказался в комнате с высоким потолком — здесь был кабинет Гринвуда. У голого стола стояли пустые медицинские шкафчики, а плакаты на арабском языке предупреждали об опасностях алкоголя и табака. Джейн сказала мне, что Гринвуд лечил некоторых из этих девочек от венерических болезней, и я старался не думать о том детстве, от которого он их избавлял.
Я сел за стол и представил, как одаряю этих девочек лекарствами и бескорыстной любовью, но вот наступает день, когда усталость и отчаяние внезапно замыкают цепь, и все сценарии летят к чертям. Ла-Бока была далеко от Канн, но от «Эдем-Олимпии» ее отделял целый мир.
Я вытащил ящик стола и обнаружил там фотографию в рамочке — видимо, раньше она висела на ближайшей стене. В центре группового портрета находился Дэвид Гринвуд, его белокурые волосы и бледное английское лицо светились, как флаг, среди загорелых обитателей Канн. Казалось, он слегка пьян, но не от алкоголя, а от утомления, и широкая ухмылка не могла скрыть его рассеянного взгляда.
Рядом с ним стояла красивая женщина с хитрой и настороженной улыбкой на лице, одну щеку ее прикрывала белокурая прядь. Я простился с ней недавно у офиса «Америкэн экспресс» в Каннах. К плечу Гринвуда, явно пытаясь поддержать молодого доктора, прислонилась Франсес Баринг. Она смотрела на него, и в глазах ее читалось беспокойство — скорее не любовницы, которая сейчас подарит ему поцелуй, а матери, помогающей ребенку проглотить трудный кусочек.
Вокруг них стояла уверенная группка администраторов из «Эдем-Олимпии», знакомых мне по газетным вырезкам, присланным Чарльзом. Я узнал Мишеля Шарбонно, председателя холдинговой компании «Эдем-Олимпия», Робера Фонтена, генерального директора, и Ги Башле, главу службы безопасности. Они поднимали бокалы за Гринвуда и даже и не помышляли о какой-либо угрозе. Они позировали перед камерой в большой комнате с позолоченным потолком, обставленной стульями в стиле империи и напоминающей приемную перед президентским номером. Казалось, что они собрались отметить какое-то выдающееся достижение, может быть крупное и неожиданное пожертвование приюту. И никто, кроме Франсес Баринг, не чувствовал, что Гринвуд дошел до точки.
— Мистер Синклер? Хватит уже девочек…
Сестра Эмилия звала меня снизу. Я отложил в сторону фотографию и закрыл за собой дверь кабинета. Спускаясь по лестнице, я заметил, что все еще держу в руке полосатое платье и колготки-сеточку. Но я не отдал их монахине, а засунул себе под пиджак.