У Доминика были тонкие кости, как у мальчишки; я сквозь ткань балахона почувствовал, какой он худющий, – но так и не понял, где в нём хранится эта странная сила, которой боится нечисть. Я уже собирался очень торжественно сказать, что он мне дорог с сегодняшней ночи, что я понял, в чём его ценность, и намерен навсегда запомнить его заслуги, но Доминик вдруг оттолкнул меня, да так, что я чуть не сел на пол от неожиданности.
– Ты что? – сказал я. – Я же хотел…
Но Доминик перебил, зло, как всегда:
– Мне больно, когда меня так тискают! Ты понимаешь, что кому-то может быть больно? На мне твоими трудами, принц, не так уж много целой кожи! Так что сделай мне такую любезность – держи своё благоволение и прочие королевские милости при себе!
У меня опять загорелись щёки. Я вдруг вспомнил, как на корабле мои волкодавы отлупили Доминика до полусмерти, так, что под конец он был весь в крови и поднялся только с третьей попытки… и что тогда-то у него губы и пальцы были искусаны в кровь, но глаза остались совершенно сухими. Удивительно, что я, оказывается, так замечательно всё рассмотрел, – но всё равно ничего не понял. Я ничего не понял, вот что! Я даже не понял, что он в тот момент где-то взял силы меня презирать. И я не понял, что Доминику могло быть гораздо хуже, если бы на меня нашёл особенно весёлый стих. А меня всё это страшно забавляло.
До такой степени забавляло, что я совершенно не думал о том, как он там себя чувствует, вот в чём дело. Я вообще о таком не думал. Я даже не думал, что меня это когда-нибудь заинтересует.
Я вообще никогда не думал, как чувствуют себя те, кого бьют. Или те, кого жгут. Просто не думал.
Я смотрел на Доминика и пытался представить себе, насколько ему было больно и насколько унизительно. И как он, в принципе, всё это пережил, и как сейчас вообще ухитряется со мной разговаривать, и почему не бросил сгоревшим трупам и не поразвлекался зрелищем. Они имели право хотеть моей крови, он сказал… Но, прах побери, он ведь тоже имел право!
Это была совершенно невыносимая мысль. Надо было срочно что-нибудь предпринять – и я себя заставил принять радикальные меры.
– Доминик, – сказал я, – прости.
Выговорить такие слова казалось почти невозможным. Внутри меня всё противилось – все поколения моих коронованных предков, всё естество моё вставало на дыбы, фигурально выражаясь. Я свою королевскую гордость просто об колено сломал. Не мог смотреть на него.
Но ничего кромешно ужасного не случилось. Доминик даже не стал язвить.
– Светает, – сказал он и даже улыбнулся, устало, чуть-чуть. – Давай немного поспим, принц? Время выходцев из-за реки кончилось, больше ничего не будет.
Мы сдёрнули с койки грязное и истоптанное бельё; я бросил на неё свой плащ, и мы легли рядом, не раздеваясь. Я сунул под подушку пистолет, Доминик – молитвенник. Мне стало намного легче от его последних слов, и я заснул так быстро, что даже не спросил, при чём тут какая-то река…
Жанна
Тхарайя вся эта история ранила в самое сердце.
Я видела, как он изо всех сил старается изобразить для меня бравурную весёлость. У него почти получилось; если бы я знала его поменьше, он обманул бы меня.
Смахивал с лица чёлку – лихо. Улыбался, как мальчишка, тыкался носом мне в ухо, хихикал в шею. Говорил:
– Яблоня, я оставлю тебя на несколько дней – только и всего. Настоящий поэт, конечно, должен за несколько дней зачахнуть и умереть от тоски по возлюбленной – но я-то солдат и грубиян, я доживу до нашей встречи, честное слово! Ну что тут поделаешь – коварный враг пересёк рубежи. Придётся действовать. Мы быстро: слетаем, победим и вернёмся. Мы, птицы, всегда так делаем.
Чуточку слишком много говорил. Чуточку слишком весело. Чуточку слишком нервно обнимал и покачивал на руках маленького Эда – и, отдавая его Сейад, обменялся с ней чуточку слишком долгими взглядами.
Не пустяки. Не пустяки. Не пустяки.
Я знала, какой он, когда пустяки.
Я смеялась и закрывала лицо рукавом, как здешние жеманницы – чтобы он убирал мою руку. Укусила его за ладонь, делала капризную гримаску, требовала персиков с отрогов гор.
– Да они ещё только отцвели! – возражал Тхарайя, а я морщила нос, топала ногой и возмущалась:
– Прикажи им скорее созреть! Принцесса желает персиков! Я должна получить что-нибудь миленькое за то, что буду тебя долго ждать и скучать!
Я очень старалась, никак не меньше, чем Тхарайя. Я сделала вид, что поверила, и он сделал вид, что поверил.
Раадрашь к нему подошла и обняла – коротко и сильно. Прижалась щекой к щеке – эта их странная любовь, любовь, которую я не вполне понимаю, заставила его сначала притянуть её к себе, потом – почти оттолкнуть:
– Редкостные нежности, госпожа старшая жена!
– Тхарайя, – сказала Раадрашь, очень игриво и очень неумело прикидываясь весёлой, – возьми меня с собой? То есть, может быть, господин окажет честь своей недостойной женщине и возьмёт её в бой?
– Нет, – сказал Тхарайя.
Не зло, не грубо, но – отрезал.
– А я бы стала охранять господина сердца моего, – сказала Раадрашь чуть раздражённо, но всё ещё пытаясь что-то скрыть. – А то крошка Лиалешь упрекнёт меня, что я оставила тебя на тяжёлом пути…
Тхарайя поймал её за косы на затылке, притянул к себе – я не поняла, наказание это было или ласка.
– Если ты хочешь кого-то охранять – охраняй моего сына, Раадрашь, – сказал он тихо. – Если тебе вдруг и вправду не всё равно.
Раадрашь высвободила волосы, отошла. Тхарайя нашёл взглядом Шуарле:
– К тебе это тоже относится. Ты – мой боец, запомни. Если придётся – приказывай теням.
Шуарле «взял прах от ног», а Тхарайя потрепал его по плечу. Сказал напоследок:
– Я не могу больше здесь находиться. Мне пора лететь, Лиалешь. Твоё лицо вырезано у меня на душе, Лиалешь.
И мне стоило немыслимого труда не вцепиться в него мёртвой хваткой. Это было ещё тяжелее, чем там, в тронном зале. Мне хотелось хватать его за руки, виснуть на шее, выть, рыдать – как это делают плебейки, когда их мужей забирают в солдаты.
Он уходил из Зала Посещений на женской половине, в куртке с металлическими плашками, которая должна защитить его от стрел, но не защитит от пистолетных пуль, с саблей на поясе – рубиться с северянами?
Это же не просто армия, это армия Трёх Островов. Это пушки. Тхарайя – с саблей, а Антоний – с пушками. И Тхарайя собирается сражаться с Антонием на таких условиях?
Зачем?! Зачем это случилось?! Как вообще могло выйти, что мой жених будет сражаться с моим мужем?! Что Антоний делает на этой земле? Как он сюда попал?
Господи, спрашивала я в душе своей, не позволяя слезам пролиться, ведь это же не кара за то, что я, помолвленная невеста, помазанная невеста, коронованная невеста, забыла честь, стыд, долг – и отдалась другому мужчине?
Другому принцу. Другой веры. Другого народа. Под другой короной.
Раадрашь и Шуарле обняли меня с двух сторон и потянули к выходу. К моим покоям. Я покорилась. Кричать и выть лучше в своей комнате, где всё-таки меньше посторонних глаз и ушей.
Господи, думала я, сохрани его! Нут, услышь и ты, он любит тебя! Все, все, все в этом дворце надеются, что его убьют. Самое лучшее, что может случиться, – если он будет убит, но границы защищены. Умри за Ашури, за землю свою, за Сияющего, за своих братьев – даже за свою жену с ребёнком, если хочешь. Только умри.
О тебе потом споют песни. Принц Лаа-Гра первый будет их петь: живым песни о мёртвых не помешают.
Эдуард смотрел на меня круглыми весёлыми глазами. Я взяла его у Сейад, чтобы поцеловать; Сейад похлопала меня по щеке:
– Ну, не терзай себя, глупая ты! Мужчины всегда воюют, женщины всегда ждут, э-э-э, так уж от веку ведётся. А ты о другом мужчине думай, о том, кого кормишь молоком! Разве тебе можно резать себя мыслями, охламонка ты! Хей-я, забудь о тревоге, о молоке думай, о мальчике думай.
Я привалилась к Сейад плечом. Раадрашь и Шуарле сели рядом; Раадрашь гладила мои волосы, Шуарле взял мою руку, целовал, прижимал к лицу…