Литмир - Электронная Библиотека

Тхарайя

За эти несколько дней я привык к мыслям о собственной близкой смерти, как привыкают к мысли о зиме, которая приходит следом за летом. И в эти несколько дней я начал быстро меняться – а может, это мир меня менял и подгонял под себя, кропотливо и тщательно, как ключ подгоняют к замку.

Я приобрёл странное чутьё. Нут свидетельница: мы преследовали солдат Антония, мы летели сквозь проливной дождь – и я вдруг понял, что Яблоня в беде. Это понимание было ярким и острым до тоски: что она в беде, что она далеко и что я не смогу прийти к ней на помощь. Вокруг стояла серая пелена дождя – и в моей душе стало серо, как на том берегу; я почувствовал безнадёжную ярость и стал стихийной уничтожающей силой. Когда мы увидели внизу людей, сражающихся с поднявшимися трупами, уложить живых и мёртвых рядом мне помешал лишь солнечный луч в руке одного из бойцов.

Присутствие Керима запретило мне, не разобравшись, убить союзников солнечного воина.

Я всё понял потом. Что они не союзники. Что шаман – худой грязный мальчишка с голодными и восторженными глазами – скорее пленник и заложник. И что на лбу Антония горит незримый знак проклятого – каким-то странным, общим со мною, проклятием.

Ещё позже, когда люди пытались убить нас, а мы убивали их, без тени жалости, с наслаждением мстителей, когда Антоний закрывал собой шамана, а потом смотрел на меня, как оглушённый или приговорённый, нервно обдёргиваясь, но без страха – вот тогда мне впервые померещилась эта невероятная связь между нами.

Эта связь была – Яблоня. Две шестёрки на костях. Смертельная потеря Антония – и моё приобретённое откровение. Связь оказалась такой сильной, что у меня совершенно физически отлегло от сердца, когда я решил пока Антония не убивать.

У меня было определённое ощущение, что, оставляя жизнь этому неудачнику гранатовой крови, проклятому всеми силами моей земли, я каким-то образом помогаю Яблоне и сыну выжить. Я стоял между двумя шаманами, – а юный северянин был шаманом, сильным не по годам, – и на меня сходило наитие.

Это самое наитие побудило меня принять клятву Антония, хотя всё – решительно всё – говорило за то, что клятва дика по сути и не приведёт к добру. Мои бойцы провожали его отребье к горам, каменная стена туч треснула, и в трещину пробивались солнечные лучи – Нут улыбалась нам, а я думал о невозможных узах между человеческими судьбами.

Подлый сброд, который проклятие сделало армией Антония, истово своего царевича ненавидел – эта ненависть была бы заметна и с птичьей высоты. Его мерзавцев тоже вело проклятие; они имели достаточно желаний, которых не могли осуществить, – этого с лихвой хватало для ненависти. Антоний провинился перед ними тем, что унижался передо мной – вот что было написано на всех лицах. Я лёг на ветер, ловя низовые воздушные потоки; я видел, как они плетутся к горам по ещё непросохшей степной траве подобно рабам, которых гонят на базар – и не мог понять, что заставило меня на миг поверить в их способность изменить намерения самой Нут.

Но Керим не поднимался в воздух, чтобы беседовать с юношей-шаманом, – и я веровал. Я впитал с кровью и молоком способность и желание полагаться на судьбу, я вручил себя Нут – и чувствовал болезненную нежность к своей прекрасной земле, похожую на любовь к Яблоне и сыну.

Эта нежность и ощущение девичьей беззащитности земли перед проклятиями и злой волей не оставляли меня с того момента. Моя земля и моя Яблоня стали – одно.

Я мог умереть за них: не боясь, не жалея, радостно. С того момента, как мои воины и сброд Антония разделились, чтобы уничтожать нечисть в горах, меня не оставляла уверенность в том, что всё правильно.

Всё правильно.

И мы укладывали взбесившееся кладбище и дрались в воздухе со стаей стальных демонов, чьё оперение, чёрно-синее, как перекалённое железо, ощетинивалось пиками; потом из трещин в распадке полезли лиловые волосатые черви, толщиной с человеческую ногу, истекавшие сизым ядовитым дымом – а я чувствовал парадоксальный покой. Яблоня незримо улыбалась мне где-то вдалеке, мне передавалось биение её сердца, сияние её любви делало меня неуязвимым для зла.

Сама Нут шепнула мне, когда я стоял на карнизе, вцепившись в упругие стволы горного плюща, и пытался выкашлять яд, сжигавший грудь изнутри: «Тхарайя, ты не умрёшь – потому что твоё время ещё не пришло. Твоя жизнь понадобится потом». Она говорила правду: и я, и мои соколы дышали горным ветром – и мало-помалу приходили в себя.

Каждый из нас чутьём аглийе, которое всегда нас вело, почувствовал минуту, которой всё кончилось. Горы только что были полны злом – и вдруг тьма спалась туманом под солнцем и пропала. Это напоминало гул гонга у дворцовых ворот: «Час пробил!» И сразу стало ясно: мы прекращаем воевать, нечисть убралась в свои подземные убежища и ждёт, время собирать дрова для погребального костра.

Керим никому ничего не указывал. Мы знали.

Ветви горного можжевельника, чей дым горек, как тяжёлая память. Сосновые поленья, которые горят жарким огнём, и на которых, подобно неожиданной страсти, вскипает смола. Священная рябина, чьи ягоды – бусы в ожерелье Нут. Шепчущая ива – вечная плакальщица – и ядовитый олеандр, цветущий прекраснее, чем грешная любовь…

Всё это принесли на широкий карниз у самого склона Демонова Трона – и там, на горном карнизе, Нут звонко рассмеялась и заплакала.

Я пощадил Антония и поверил ему – Антоний спас мою жену и единственное бесценное дитя. Осунувшаяся, похудевшая и более родная, чем когда-либо, Яблоня взяла холодными влажными пальцами моё сердце – я решил, что оно у неё и останется.

Она всё рассказала. Я потерял отца. Я потерял госпожу Алмаз, бабушку, заменившую мать. Я потерял друзей детства. Я потерял старшую жену, боевого товарища, обузу, долг – злую, холодную, самоотверженную Молнию. Это было нестерпимо много, но я отвёл от сердца клинок тоски, обрадовавшись до экстаза – тому, что пути Нут вывели из тьмы мою возлюбленную с сыном.

Я мог бы потерять абсолютно всё – но на костях Нут, брошенных для меня, снова выпали две шестёрки.

Когда Антоний бесцеремонно разглядывал слёзы на лице моей женщины, мне стоило большого труда не воткнуть в его горло ядовитый шип. Я с трудом взял себя в руки: северный варвар, грубый и бесстыдный, полупленник, полусоюзник – надо отдать ему справедливость, клятва исполнена.

Пожалуй, он имеет некое право смотреть на спасённую им жизнь.

Я не мог благодарить: у меня перед глазами старуха из приморского городка ласкала могилу «послушных девочек». Но я собрался с духом, чтобы отпустить Антония с миром.

Тогда-то узы судьбы и затянулись петлёй.

Я в какой-то мере был готов к тому, что любой шаман может взвалить любую ответственность на себя. Северный молодой шаман, что бы он о себе ни думал, был Белый Пёс из Белых Псов – готовый воевать со злом в любом из миров, на любом берегу. Я был только совершенно не готов к тому, что северянин решит жертвовать собой ради своего царевича, как Керим, будь у него возможность, пожертвовал бы собой ради меня. Эта отвратительная война, очевидно, резала душу шамана на части; я чуял его злость, усталость, сломленную гордость, разбитые надежды – и всё равно он был готов защищать и спасать, как подобает Белому Псу…

Шаманы не бывают беззаботными даже в ранней юности. Солнечный воин рождается с чувством ответственности за весь мир подзвёздный; с возрастом оно только совершенствуется. В тот момент, когда маленький северянин убеждал меня, что всей душой любит нашу степь, я верил ему и ощущал каменную тяжесть ответственности на его плечах.

Яблоня взглянула на шамана с отчаянной надеждой – и этот взгляд, кажется, поймал Антоний.

Я не знал, как к этому отнестись. То, что он потом говорил, не укладывалось в моей голове; Антоний злился, плакал, умолял, выходил из себя и пытался быть убедительным – а я не мог понять, с чего это ему вздумалось умереть, когда он уже мог бы начать радоваться жизни.

99
{"b":"157858","o":1}