Пиливший со Степаном Никитичем человек в тужурке путевого обходчика был, по всей вероятности, слабоумным и никакой жизненной истории не имел вовсе. Убийственные близнецы в кожаных одеждах держали Брылякова на безопасном для него расстоянии, и нарушать дистанцию было неблагоразумно. Оставался, таким образом, только бритый господин в толстовке и с моноклем в глазу, неизменный послеобеденный оппонент хозяина дома.
Степан Никитич приделывал дверь к этой комнате умышленно долго. Украдкой бросая внутрь любопытствующие взгляды, он всякий раз искренно удивлялся представлявшемуся антуражу — помещение было заполнено разнокалиберными горшками с бальзамином, стоявшими как придется на полу, подоконниках, повешенными на стены и свисающими с потолка. Никакой мебели или даже предметав комнате не было вовсе. Сам хозяин, отменно выбритый, в распахнутой толстовке с засученными рукавами, ходил между цветами, всем своим видом выражая крайнюю задумчивость и отрешенность.
Степан Никитич продолжительно вжикал ручной пилою, покашливал, раза четыре звучно высморкался, шумно вогнал в дерево несколько гвоздей. Навесив дверь и притирая ее окончательно к освеженной им проемной коробке, он умышлено,со скрипом проворачивал ее в тугих петлях — все было безрезультатно, обитатель цветущего помещения не обращал на Брылякова ровно никакого внимания.
Отчаявшийся Степан Никитич, с грохотом собрав инструменты, собирался уже отправиться восвояси и тут, мотнувши с досады головою, выронил на пол упрятанный за ухом карандаш.
Господин в толстовке вздрогнул и, вскинув голову, сосредоточился на Степане Никитиче. Тот отвечал ему вполне дружелюбным взглядом.
Сцена продолжалась достаточно долго, видно было, что хозяин комнаты от созерцания внутреннего переходит к созерцанию внешнему. В его глазах засветился огонек адекватности, провисшее тело подобралось, висевшие плетьми руки вскинулись, от былой отрешенности не осталось и следа — он, несомненно, не возражал против общества Степана Никитича и даже приглашал его пройти внутрь.
С готовностью откликнувшись, Брыляков переступил через починенный им порог. Еще в коридоре он ощущал дурманящий запах расцветшей флоры, воздух же внутри был спрессован ароматами настолько, что его можно было резать на части и немедленно продавать на парфюмерные фабрики.
Не имея возможности присесть, мужчины прохаживались меж толстых разноцветных стеблей.
Молчание продолжалось, и Степан Никитич, внутренно расшалившись (настроение располагало — Александра Михайловна между завтраком и обедом допустила его до себя четырежды), попытался предугадать предстоявшую ему историю.
Бритолицый господин мог бы оказаться сыном удачливого заводчика, производящего на своих предприятиях добротные суконные толстовки, бритвенные лезвия и монокли. Мать господина, едва дав жизнь младенцу, наверняка была похищена злоумышленниками и увезена в австралийские саванны, где по прошествию лет сделалась королевой аборигенов. Мать уже стара, ее зубы выпали, глаза ослепли от палящего солнца, а груди высохли — ей все труднее управляться по королевству. Она прислала ему священный бумеранг и окаменевшее яйцо птицы киви. Это — атрибуты власти. Мать зовет сына, чтобы передать ему бразды правления… Отец господина тоже одряхлел — он тучен и одышлив, с трудом передвигается, опираясь на палку, и уже начал говорить невпопад, он должен отойти от дел, которые надлежит принять сыну… все эти многочисленные заводы и мануфактуры нуждаются в сильной руке… Обритый господин стоит перед выбором, сейчас он на перепутье, но ему равно не хочется быть ни королем, ни фабрикантом. В душе своей он неисправимый романтик, ему нравится мечтать о всяких разностях и быть свободным от прочих дел…
Фигура бритолицего господина мелькала среди высоких упругих стеблей.
— Вы полагаете, вероятно, что я ботаник, — донесся, наконец, до Степана Никитича исполненный сарказма голос хозяина, — и выращиваю растения исключительно ради них самих. — Не выдержав собственного ёрничества, он прыснул в подставленный ко рту кулак. — В вашем представлении я — этакий домашний агроном, не поднимающийся в умственных рассуждениях выше формулы селитры и пропорций смешения ее с перепревшим навозом. — Он коротко, со вкусом хохотнул. — По-вашему, я — земляной червь! Крот! Червивый крот! Кротовый червь! — Распалившись, он размахивал руками, говорил и смеялся одновременно, не оставляя гостю ни единой паузы. — Но, смею вас уверить, милостивый сударь, вы жестоко ошибаетесь! Ибо сказано — глупцу труднее установить истину, чем верблюду пролезть в замочную скважину! — Господин в толстовке, нацелясь на Степана Никитича сверкающим моноклем, выстреливал слова, как из пневматической винтовки. — Так знайте же… если и интересуют меня корни, то корни эти гносеологические!По убеждениям я в высшей степени бодлеровеци выращиваю цветы зла!Природная кротость характера — не путайте с проклятым кротом! — мешает мне сражаться с существующей несправедливостью… Я нюхаю эти цветы, погружаю в них голову, втягивая ноздрями пыльцу — и праведная злость наполняет мои жилы, превращая из пассивного критика в неистового ниспровергателя. — Он страшно захохотал и, растопырив пальцы, пошел на Брылякова, счевшего за лучшее попятиться. — Пока еще — это цветочки!Но скоро — и час уже близок! — на их месте вырастут ягодки!И тогда, наевшись их до рвоты, мы осуществим задуманное! И никто — слышите вы! — никто уже не сможет нас остановить!..
Прорычавши последние слова, он прыгнул на Степана Никитича, намереваясь впиться в него зубами и ногтями. Степан Никитич, не без труда увернувшись, выскочил и прижал за собой дверь. Удерживая ее, пока удары, царапанье и воинственные крики не прекратились, он задавался вопросом, ответа на который не находил…
— Такие разные люди, — в удобный момент спросил он Александру Михайловну. — Здесь, под одной крышей… Что объединяет их всех?
Александра Михайловна просветлела лицом, подошла к оконцу, отдернула пыльную занавесь и долго вглядывалась в какие-то не видимые Степану Никитичу дали.
— Мы, — отвечала она звенящим от волнения голосом, — ячейка российской социал-демократической рабочей партии, убежденные большевики-сувенировцы. И будущее за нами!..
36
В июле Генриетте Антоновне Гагеймейстер стало ясно — войны не миновать.
Германия лязгала оружием, топала коваными солдатскими ботинками, упивалась собственной человеконенавистнической теорией и ждала только повода, чтобы всей мощью навалиться на Россию и ее союзников.
Светские приемы в большом доме на Мойке были прекращены, мужская обслуга лично Генриеттой Антоновной мобилизована в ряды действующей армии, из комнат вынесли прочь дорогую мебель, установили рядами железные панцирные кровати. Кухарки и судомойки в надвинутых на брови белых косынках рвали на бинты хозяйские полотняные простыни, учились переливать кровь и ампутировать пораженные конечности.
Генриетта Антоновна пропадала в казармах. Она зароняла в души стойкие ростки патриотизма, как могла, поднимала боевой дух, спешно проводила переаттестацию офицерского состава, учила новобранцев тонкостям штыкового боя.
Неутомимая, деятельная, жертвенно-самозабвенная, на белом коне с развевающейся длинной гривой, она сутками носилась по плацу, заражая своей энергией все живое, попадавшееся ей на пути.
Чувствуя иногда острые приступы тошноты, она приписывала их несвоевременному приему пищи, некоторые внезапно появлявшиеся боли в области живота отнесены были на счет постоянного пребывания в седле. Был, однако, и еще симптом, объяснить который генерал-квартирмейстер уже не могла — ее осиная на протяжении десятилетий талия более таковою не являлась. Генриетта Антоновна отчаянно располнела, ее генеральские брюки постоянно расшивались широкими суконными клиньями. Это было весьма странно и никак не сочеталось с тем крайне подвижным образом жизни, который она вела в последнее время.