Убедившись, что гости к приему пищи готовы, Генриетта Антоновна трижды хлопнула в ладоши. Дверь тотчас растворилась, слуги внесли на серебряном блюде разрезанное на половины яйцо под майонезом. Каждый в алфавитном порядке отщипнул себе по кусочку. В богемских круглых бокалах уже шипела и пучилась сельтерская. Спиртного в доме не держали.
Генриетта Антоновна далеко выкинула руку.
— За процветание и благоденствие!
Промочив горло, все принялись за еду. Жевали степенно, не допуская звуков. Чавкать разрешалось только пожилому Карлу Изосимовичу.
С закуской было покончено довольно скоро, и те же слуги подали горячее — прекрасно приготовленное крыло голубя с чесночной подливой. Здесь, ввиду специфичности блюда допускалось некоторое причмокивание и присасывание. Карлу Изосимовичу прощалось легкое отрыгивание и ковыряние вилкой в зубах. На сладкое был крыжовенный компот и кукурзные хрустевшие палочки, точно по числу едоков.
Но вот куверты были отставлены, и гости, чтобы не мешать слугам убирать со стола, пересели к изразцовому камину, в котором жарко пылали сосновые поленья. Мужчины достали кисеты и набивали трубки, женщины стреляли друг у дружки тоненькие мексиканские пахитоски. Генриетта Антоновна, обрезавши кончик, вставила в рот гавану, и даже милейший Карл Изосимович забил по доброй понюшке в каждую ноздрю.
Табачный дым, уплотняясь, постепенно скрывал фигуры и лица присутствовавших, люди чувствовали себя все более непринужденно и уже не воздерживались от демонстрации мнений и чувств…
3
К сорока трем годам Степан Никитич Брыляков упорным трудом и при несомненном покровительстве сил высших достиг всего, к чему стремился.
Еще в далеком детстве, упорством характера и пытливостью ума разительно отличаясь от сверстников, бездумно растрачивавших себя на беганье взапуски, склейку картонажей и прочие инфантильные забавы, он постановил непременно стать высоким, чуть полноватым мужчиной с большим размахом жилистых рук и ног, курящим в шелковой косоворотке дорогую вересковую трубку на собственной даче в обществе красавицы-жены, сына — горного инженера, другого сына, студента, и дочери, добродетельной девушки на загляденье и выданье, чертами лица удачно повторившей мать, а силою духа и глубокой нравственностью — отца и деда-молоканина.
Вышло в точности так, как устанавливалось, и по прошествии лет Степан Никитич, кончивший у себя в дачном кабинете подписывать захваченные со службы бумаги, промокнул чернила массивным пресс-папье, собственноручно изготовленным им из папье-маше, и спустился в сад, где под холщовым, на случай неожиданного дождя, тентом был сервирован чайный стол.
Размашисто ступая по желтеющей, низко подстриженной траве, не чуждый некоторой сентиментальности Степан Никитич всем сердцем впитывал и откладывал внутри себя представившуюся ему картину семейного уюта и благополучия.
Домашние, поджидая его, живописно расположились на газоне. Жена Аглая Филипповна, наряженная по случаю небывало теплой осени в фуляровое платье, с открытыми, роскошными, будоражившими всю округу плечами, играла, по своему обыкновению, на флейте. Сыновья Василий и Артемон, по-отцовски наморщив лбы, отбивали ритм расписными деревянными ложками, дочь Людмила Степановна в цветастом, облегавшем стать сарафане, по-матерински шевеля сочными, чуть тронутыми помадкой губами, пела простонародную тягучую песню-качалку.
Удерживая дыхание, Степан Никитич дождался последнего пассажа и только после этого вышел из тени раскидистого ольхового дерева — тут же ощутил он мгновенное и радостное дуновение жизни — сыновья, побросав ложки, мчались навстречу отцу, дочь, закинув голову, откровенно смеялась, показывая ровные, отлично залеченные дантистом зубы, жена, бережно упрятав в чехол инкрустированный слоновьим бивнем музыкальный инструмент, махала Степану Никитичу прекрасной обнаженной рукою.
Легко и без натуги он обнял всех четверых, уселся с размаху в широкое плетеное кресло, подавшееся и заходившее под его большим, чуть полноватым телом, оправил шелковую косоворотку, повязал вокруг шеи свежую батистовую салфетку.
В доме завели граммофон, выставив его трубой наружу, не по годам проворный слуга Назар, ворчун и ретроград, поспешая со всех ног, водрузил на центр стола раскаленный докрасна плюющий и пыхающий алюминиевый самовар, чернявенькая горничная Груша выкатила из сарая коляску с дедушкой-молоканином, тут же потребовавшим селедочных молок с горчицею и хреном, отпущенные из псарни, к хозяину подбежали две его любимые болонки, на шум с голубятни, кувыркаясь в лучах заходящего солнца, прилетел племенной турман и уселся Степану Никитичу на голову. Степан Никитич от полноты ощущений спросил о пчелах, но домашние, расчесывая свежие еще укусы, весело запротестовали, и глава семейства вынужден был сдаться под превосходящими силами — в награду он принял самый что ни на есть первый стакан ароматнейшего, с тайными целебными присадками чаю и половину пшеничного каравая, щедро умазанного свежим великолукским паштетом.
Говорить особо было не о чем. Жизненные планы каждого были доподлинно известны всем домочадцам и единогласно одобрены на общем семейном собрании, предстоявшие мелкие дела тоже были разобраны до косточки еще во время обеда, под поросенка с хмелем, все давно обменялись эмоциональными замечаниями о погоде, красоте неба, небывалом урожае гречишного жмыха и невиданной в тех краях популяции бурого речного рака.
— Чай сегодня на редкость удался! — набивая дорогую вересковую трубку, вышел из положения Степан Никитич. — И паштет превосходный! Не знаю даже, что и вкуснее…
— Морковное суфле очень даже впечатляет, — поддержала разговор Аглая Филипповна. — Прямо-таки тает между языком и небом! И в нос нисколечко не шибает.
— А фальшивый заяц нонче ну прямо как настоящий — вот-вот убежит! — хором выговорили братья и тут же, обнявшись, дружно рассмеялись.
— Луковая подливка будто из ананаса, — дождалась своей очереди дочь Людмила Степановна.
Вечерело. Краски теряли насыщенность, микшировались, белое поглощалось серым, ему на смену выползало фиолетовое. Последний солнечный луч, зеленый и перпендикулярный, прощально и немного картинно восстал над землей, напоминая просвещенному уму о геометрической совершенности бытия. Пластинка провертелась, новой в доме не ставили, некоторое время в воздухе висела абсолютная тишина. Каждый прислушивался к себе — все ли внутри гармонично?.. Сидели неподвижно… Откуда-то из бескрайних вселенских просторов прилетел свежий и трепетный порыв ветра, по холщовому навесу гулко забарабанили перезревшие ягоды барбариса. Высоко в ветвях гугукнул устраивающийся на ночлег дикий тетерев. На соседском участке громко вскрикнула женщина, раздался короткий, хлесткий звук пощечины. Легчайший звон донесся с разбитой Степаном Никитичем куртины — невидимые глазу высокие георгины били друг друга тугими упрямыми головками. На реке трубно высморкался пароходик, хрустнули валежником лоси в близлежащем леске. Едва слышное чавканье выдало нетерпеливых термитов, решивших на сон грядущий полакомиться кипарисной ножкой стола… И вдруг — целый сноп света!.. Слуга Назар включил прожектор на крыше, слияния природы и человека как не бывало — все застеснялись увлажненных глаз и прочувствованных лиц, закрылись ладонями, весело закричали, подхватили друг друга под локотки и, высоко подкидывая колени, побежали к дому.
Перецеловавшись, разошлись по комнатам.
Дочь Людмила Степановна, завершив ритуальное омовение, взяла с ночного столика «Полиньку Сакс» Дружинина.
«…оные, — предостерегал Александр Васильевич, — укроются по-за скирду — и шасть, лобзаться! Рассудку не внемлют ни ухом ни рылом! Срамота одна, рукосуйство! Похоти потакают, плюются, лукавого тешут. Рюшки срывают с салопов. Сайки свежие топчут. Изгиляется бесово семя и произрастает в душах, не из купели поливаемое, а из ведра поганого…»
Сыновья Василий и Артемон перечитывали любимого с детства Юлиуса Эккарда.