— Большой! — возбужденно выкрикнул он. — Социал-демократ! Монистический! Плеханов! Письмо!
Он выхватил конверт из рук Александра Николаевича и замахал им в воздухе.
— Жюль! Где ты? Жюль!
На шум откуда-то сбоку вышел другой старец, очень высокий, худой, в смокинге и белых перчатках. В его отставленной руке трепыхалась большая древесная лягушка. Это, без сомнения, был Жюль Гед, импозатный лидер Второго Интернационала, один из отцов потрясшей воздух «Гаврской программы». Величественно прошествовав к террариуму, патриарх швырнул земноводное поймавшему его на лету пресмыкающемуся.
— Ну, что — утопаешь в своей грязи? — Основатель французской рабочей партии любовно постучал по толстому запотевшему стеклу. — Он у нас утопист и анархист в одном лице, — тут же объяснил Жюль Гед Скрябину. — Мы зовем его Прудон.
— Пожалуй, они и внешне похожи, — в тон знаменитому центристу заметил Александр Николаевич. — Помнится, месье Пьер Жозеф был несколько толстокож и весьма зубаст.
Жюль Гед расхохотался и одобрительно похлопал Александра Николаевича по плечу.
— У вас письмо от месье Плеханова?.. Это замечательный человек. Когда-то мы вместе ели сосиски с картофельным пюре… кстати, — месье Гед наклонился к задумавшемуся о чем-то Шарлю Раппопорту, — сходил бы ты на кухню… пусть фрау Клетцаль принесет нам чего-нибудь перекусить…
Александр Николаевич наконец-то освободился от тяжелой жаркой бурки, заботливые старые социалисты предоставили ему возможность посетить туалетную и ванную комнаты — обрызгавшись водой, Великий Композитор вышел к столу достаточно бодрым и свежим.
Ветхая волшебница фрау Клетцель сотворила за это время несколько истинных кулинарных чудес. Скрябину подали суп из бычьих хвостов, чрезвычайно густой и пахучий. Выхлебав клейкую массу, хвост полагалось обглодать до последнего хрящика. На второе предлагались свиные уши, евстахиевы трубы которых были заполнены сочными шкварками, а барабанные перепонки проткнуты пучками ароматной травы. Были еще с треском лопавшиеся во рту глаза молодого оленя, запеченные в тесте козлиные ноздри и фаршированные коровьи копыта.
Старые левые интернационалисты, стараясь посытнее накормить гостя, подкладывали ему лучшие куски.
— Созрел ли по весне грузинский пролетариат? — наперебой спрашивали они. — Выкорчеваны ли гносеологические корни оппортунизма? Успешно ли прошла в России плановая ревизия марксизма, и не выявлено ли злоупотреблений? По-прежнему ли месье Плеханов глотает сырые яйца или уже научился делать яичницу?..
Александр Николаевич запивал еду липовым чаем и обстоятельно отвечал на вопросы.
— Георгий Валентинович сегодня — лучший в России специалист по глазунье и омлетам! — с гордостью за друга сообщил он.
В компании милых, комфортных старичков, со вкусом потративших жизнь на игры с социалистической идеей, было легко и спокойно. Впавшая в азарт фрау Клетцель приносила все новые кушанья — желтые, фиолетовые, черные, под конец валом пошла горячая выпечка. Переменивший за безопасным стеклом позу Прудон поглядывал на гостя весьма дружелюбно. Жюль Гед и Шарль Раппопорт ели с саксонских тарелочек блинчики с творогом и сметаной.
За окнами темнело, густело, влажнело. Пунктуальная фрау Фрюлинг (уж не сестра ли заботливой фрау Клетцель?), сверившись с астрономическими часами, задергивала небо плотными тяжелыми шторами. «Цайт фюр шлаффен — Спать пора!» — явственно выкрикнула с газона неизвестная швейцарская птичка. Голова Великого Композитора начала клониться, западать на плечо, виснуть над столом. Сидевшие напротив Шарль Раппопорт и Жюль Гед непостижимым образом слились в одного человека — не то в Шарля Геда, не то в Жюля Раппопорта.
— Месье Скакунидзе… месье Скакунидзе, — пробился к Александру Николаевичу мягкий двуединый голос. — Вам постелили наверху, в гостевой… пойдемте…
Утопая в мягчайшей перине, он успел ухватиться за соломинку сна и поплыл по его изменчивому и прихотливому течению.
24
Сон, как обычно, был цветной, трехмерный, музыкальный.
Он плыл по широкой, могучей реке и знал, что это — река Жизни. Голубые небеса, хрустально позванивая, висели над его головой. Прозрачно-чистые звоны, построенные на романтических секундовых интонациях томления, как бы истаивали в интонировании еле слышного полувздоха-полувопроса…
Провидение слало своему избранцу начало новой гениальной симфонии!
Наверху прибавили громкости, он начала планомерно запоминать… разочарование оказалось болезненным и горьким. Начинавшаяся с пятого такта малотерцовая цепочка доминантоподобных гармоний привела к неприятно знакомым в седьмом такте минорным трезвучиям, омраченным тритоном в басу. Бетховен! Увертюра «Кориолан» к драме Генриха фон Коллина!
Он перестал слушать, и мелодия, звякнув на прощание резковатым ре бемоль мажором, тут же смикшировалась, затихла, растворилась без остатка в бескрайнем акустическом пространстве.
Более ничего не было,и он, не терпящий звуковой пустоты, запел сам вибрирующим звонким тенором. Навеянная промытыми голубыми просторами, порывистая и свежая, как морской бриз, «Соната-фантазия» проникла трепетным зовом во все уголки и веси, насытила их мощными волевыми импульсами и нежными меланхолическими ощущениями. Это был призыв,биение души в коловороте раскрепощенных элементов среди любви и грусти, желаний смутных, чувств невыразимых…
— Откликнись же, — взывал он, — о, дивный образ божества — гармоний чистое искусство!
Такоене могло остаться безответным.
Бросив весла, он терпеливо ждал. Небеса безмолвствовали…
Не сверху, а снизу готовился сюрприз ему! Внезапно вспенилось все, ударил из пучины, рассыпался водным прахом могучий фонтан, и возникла из пены не Афродита вовсе, прекрасная и вечная… старец восстал, волосатый и глумящийся.
Пошел к нему по воде, аки по суху, руки раскинул, зашелся, отчаянно фальшивя, в жирном речитативе:
«Царит всевластно на земле
Мое учение — могуче.
И „Капитал“ во двух томах
Свершает славно подвиг лучший. Придите все народы мира,
Марксизму славу воспоем!»
И сразу потемнело все, ветер дунул, буревестники закричали, с Капри прилетевши, холодно стало Александру Николаевичу, знобко, закачалася лодка под ним, воды зачерпнула. Схватился он за весла — от беды подальше… едва не утонул в водовороте… вагнеровскую «Гибель богов» слышать стал…
Потом словно порвалось что-то — были царапины, колючие, ломкие… сполохи мертвящей белизны, шипение, треск, страх, кромешный мрак, небытие… и снова музыка, возвращающая жизнь, наивная, чистая, из детства… Иенсен, «Лесные сцены»…
Нет больше обманчиво-плавной реки, по которой плывешь, положась на нее самое, без руля и ветрил. Есть горная гряда (вот верный для него символ!), вершины которой нужно брать самому. Вот высшая цель и высшая радость! Взобраться, спуститься и покорить следующую вершину, еще более высокую! Процесс, вечный процесс! Не достижение,а достиганиеи вечное преодоление уже достигнутого!
…Ему четырнадцать. Утесы далеко впереди. Он учится забираться на холмы. Срывается, царапает коленки, ломает правую ключицу. Рука висит как плеть. Так что же — покориться, ждать, терять время?! Ну, нет! Скривившись от боли, он вызывающе смеется. Он знает, чтоделать — «Прелюд и Ноктюрн для левой руки!» Он взял вершину! И дальше, дальше — не останавливаться! Откажет левая рука — он станет сочинять для ног! «Парафраз на вальс Штрауса для обеих»! «Морская соната для правой ноги»! «Соната фа-диез минор для четырех пальцев левой»!.. Понадобится — он и носом сыграет или сочинит что-нибудь дерзкое исключительно для исполнения мужского!..
Но почему он слышит Иенсена, эти фразы — короткие, отрывистые, пульсирующие и вдруг — причудливые, хрупкие, сложные, с отдельными словами-намеками, такими тревожными и настораживающими?