— Что такое?! — спросила она со злостью в голосе, и лицо ее вспыхнуло.
Она отшатнулась от меня, вырвав руку, и принялась возмущенно разглядывать белые пятна на коже, оставленные моими пальцами. Ее голубые глаза вдруг потемнели и сощурились, словно от солнца.
— Сам не знаю, — ответил я. — Не знаю, что на меня нашло. Прости.
Уголки ее рта опустились, нижняя губа оттопырилась, лицо еще больше покраснело. Потом она вся будто поникла, словно вот-вот заплачет. Вид у нее был самый что ни на есть несчастный.
— Ну, что теперь не так? — нахмурилась она.
— Прости меня, моя дорогая девочка! Мне очень жаль.
— Джереми, может, все дело в этом доме? Во всех этих старых вещах? — участливо поинтересовалась Белинда.
— Нет, дорогая. Я в порядке.
Днем я повел ее осматривать окрестные достопримечательности. Мы шли по тенистым улочкам Гарден-Дистрикт мимо изумительных особняков в стиле греческого Возрождения, затем по Мэгазин-стрит в сторону унылого района на берегу реки, где обитали в основном выходцы из Ирландии и Германии. Именно там и родилась моя мать.
Я показал Белинде великолепные церкви, построенные эмигрантами, и среди них церковь Святого Альфонса в романском стиле, с ее прекрасной росписью и витражными окнами, которая была возведена ирландцами, чья кровь текла в жилах моей матери. А еще собор Святой Марии — прекрасный образчик готического стиля, — с деревянными статуями святых и высокими сводами. Кирха, сложенная уже немецкими каменщиками из фасонного кирпича — мастерство, увы, уже навек утраченное, — высилась прямо напротив массивного серого фасада церкви Святого Альфонса.
Церкви, словно жемчужины, украшали лишенные растительности узкие улицы и, гостеприимно распахнув двери, приглашали полюбоваться находящимися внутри сокровищами.
Я рассказал Белинде о соперничестве двух конфессий и о том, что одни и те же священники проводили службы в обеих церквях. А ведь когда-то на авеню Джексона была и французская церковь, но она давным-давно прекратила свое существование.
— Старый приход начал медленно умирать еще до моего рождения, — объяснил я. — Здесь как нигде остро ощущаешь бренность всего земного. И моменты наивысшего торжества жизни остаются лишь в воспоминаниях.
И все же здесь до сих пор проводят крестный ход, а также церковные праздники. И литургия идет на латыни. Кроме того, в обеих церквях служат утренние мессы, и можно прийти туда пораньше и спокойно посидеть в одиночестве до начала причастия.
Прежде католики в церкви не разговаривали. Пожилые дамы, словно потерявшиеся в огромном церковном нефе, читали молитвы, перебирая четки и беззвучно шевеля губами. Вдалеке от задрапированного белой тканью алтаря, где между свечей мерцающими рядами стоят цветы, алтарный служка звонил в колокольчик, когда священник поднимал гостию. Здесь можно было получить благословенную уединенность: пробыть сколь угодно долго, не проронив ни слова.
Сейчас все уже по-другому. Католики здороваются за руку, обмениваются троекратным поцелуем и хором распевают слащавые англиканские песнопения.
Мы шли по узким улочкам в сторону реки.
Я рассказал Белинде о своих тетушках, которые умерли одна за другой, когда я был еще маленьким. Смутные воспоминания о тесных домах с анфиладой, когда комнаты тянутся одна за другой, о клеенке на кухонном столе, о свином окороке с капустой, тушившихся в огромной кастрюле. К дверной раме там еще была прикреплена небольшая гипсовая чаша для святой воды. И надо было окунуть пальцы в святую воду и осенить себя крестным знаменем. Еще помню множество чиненых-перечиненых выцветших салфеточек, пахнувших горячим утюгом.
Людям рано или поздно суждено умереть. Похороны. Больная тетя, лежащая на эмалированной кровати в съемной комнате. Невыносимая вонь. Моя мать терпеливо моет тарелки в раковине в углу. И также терпеливо сидит подле железной кровати в палате больницы для бедных.
В результате из всей семьи осталась только моя мать.
— Но знаешь, как только моя мать оттуда выехала, все родственные чувства куда-то пропали. Она брала меня с собой навестить тетушек исключительно из чувства долга. Она оставила все в прошлом, когда закончила вечернюю школу и получила бакалавра, а затем вышла замуж за врача с домом на Сент-Чарльз-авеню — ну а для ее родных это было все равно что слетать на Луну. И потом, ее книги. Они приезжали в центр и просто стояли и смотрели на ее романы, выставленные в витрине универмага «Мезон бланш». Они хотели, чтобы мать публиковалась как Синтия О'Нил-Уокер. Но она не стала. Ей не нравились двойные фамилии. Хотя семью Уокер мы совсем не знали, никогда их не видели.
— И тебе казалось, что у тебя вообще нет родственников.
— Нет. Я жил придуманной жизнью. Представлял, что я совсем бедный и — ты не поверишь! — снова живу в одном из тех крошечных домиков. На Рождество детишки планировали особую вечеринку. Надо было испечь кекс, положив предварительно в тесто кольцо. Кто находил кольцо, тот и организовывал следующий праздник. Мне ужасно хотелось во всем этом участвовать. И я сказал своей матери: «Жаль, что мы не можем жить в домах, что предоставляет государство».
Мы шли в лучах закатного солнца мимо рядов сдвоенных коттеджей с общим передним крыльцом, которое было разделено перегородкой, так чтобы каждая семья могла спокойно отдыхать на своей половине. В крошечных садиках пышно цвели петунии. Щербатые тротуары поросли травой и вездесущим мхом. Небо над головой стало уже пурпурным, а облака окрасились золотом.
— Тут даже это красиво, — сказала Белинда, указав пальцем на белые пряничные карнизы и длинные зеленые шторки на входных дверях.
— Представляешь, мне всегда хотелось создать полотно, рассказывающее о здешней немецко-ирландской жизни. Ты ведь знаешь, я верю в повествовательную живопись. Я, конечно, не имею в виду выставки, где посетители пишут обличительные послания по поводу картин или фотографий. Я говорю о языке живописи. Я верю в то, что реализм — репрезентационизм — способен объять необъятное. Но в то же время в нем всегда присутствует элемент фальши.
Белинда кивнула и слегка сжала мне руку.
— Я хочу сказать, что когда смотрю на работы современных художников-реалистов, фотографов например, то вижу такое презрение к теме, да и к самому объекту их творчества. Почему все приняло подобное направление? Почему акцент делается на уродстве и вульгарности. Что касается Хоппера, [18]то здесь мы видим абсолютную холодность.
Белинда сказала, что да, она всегда это чувствовала. И у Хокни [19]тоже.
— Американские художники стыдятся американского образа жизни, — заметил я. — И презирают его.
— Словно они боятся, — перебила меня Белинда. — Им приходится быть выше того, что они отображают. И они стыдятся того, что уж слишком хорошо у них это получается.
— Почему? — поинтересовался я.
— Она похожа на сон, эта ваша американская жизнь. Она пугает тебя. И тебе хочется над ней посмеяться, даже если в душе ты ее обожаешь. Я хочу сказать, здесь есть все, что ты хочешь. А тебе приходится говорить, что это ужасно.
— Хотел бы я обладать свободой художников-примитивистов. Они сосредоточивают свою любовь на том, что я нахожу, по сути, прекрасным. Я хочу, чтобы мои работы были чувственными, тревожащими. И при этом роскошными.
— Вот потому-то твой стиль и называют барочным и романтическим, совсем как у той церкви, мимо которой мы проходили, — улыбнулась Белинда. — Когда я смотрела на потолочные фрески, то видела сходство с твоими работами. То же мастерство, те же цвета. И та же избыточность.
— Ах так! Когда они увидят картины с Белиндой, то им волей-неволей придется найти для меня другие слова.
Белинда рассмеялась мягким, непринужденным смехом и еще крепче прижалась ко мне.
— Джереми, сделай меня бессмертной!
— Конечно, моя дорогая девочка. Но ты и сама должна о себе позаботиться. Тебе непременно надо сниматься в фильмах, играть новые роли.