«Ну, что это я? Ровно перед пропастью – прыгать или не прыгать, – подгонял он себя, уже видя, что все смолкли, приготовились слушать его. Он не знал, с чего ему начать. Так промелькнули, может быть, какие-нибудь секунды, но секунды эти показались Кириллу вечностью. – Глупо! Глупо как! Ну, что ж это я?» – И, шагнув вперед, ища у него поддержки, он обнял Богданова и неожиданно нашел начало своей речи.
– Вот, – сказал он. – Вот кому мы должны аплодировать, вот этому человеку, который всю свою жизнь отдал заводу и мам!
И этого было достаточно, чтоб взорвать толпу: грабари, плотники, сталевары, мартенщики, токаря, инженеры, техники, служащие столовых, детских домов, больниц, школ, – увидев на трибуне своего начальника, вместе с которым они пришли сюда, в былое урочище «Чертов угол», вместе с которым когда-то, в первые дни стройки, жили в шалашах на пустыре, – гаркнули так, что Михаил Иванович Калинин в шутку зажал уши. А когда Кирилл крикнул: «Да, и пусть весь мир знает, что мы, большевики, вместе с рабочим классом, вместе с колхозниками, инженерами, вместе со всеми трудящимися, сегодня вводим в строй еще два новых гиганта – гигант металлургии и гигант тракторный», – из рядов на трибуну вылетел Никита Гурьянов и, перебив Кирилла, крикнул:
– Да, пускай знает весь мир… пускай не тешится там буржуй, мы его вот так теперь – под ноготь!
И толпа, потрясая знаменами, бросая вверх кепки, береты, двинулась к трибуне и затопила ее.
План же, разработанный Феней, продолжал жить своей жизнью: на башне ударило три часа, и распорядители митинга, каждый на своем участке, занятые только выполнением плана, двинули первые колонны к тракторному, а оттуда на центральную площадь – и митинг у металлургического был окончательно сорван.
Казалось, вся земля ликовала в этот день.
Десятки тысяч людей, разряженные в самое лучшее, группами, поодиночке, под трубные возгласы оркестров, с буйными песнями шли твердо, отбивая шаг, чувствуя себя хозяевами земли. Потоки людей спускались с гор, от рудников, тянулись на долины от торфяников, переправлялись через реку Атаку и могучей лавиной вливались в центр города, оглушая неистовыми криками, песнями, от-мочаливая на площадках, на дорогах «русскую барыньку» и «трепака».
Так шли люди с десяти часов утра.
Над ними развевались красные полотнища. Красными полотнищами играл ветер. Они плескались над толпами кумачовыми вспышками. Среди полотнищ, лозунгов плавали самодельные стратостаты, воздушные шары, блестели на солнце портреты вождей, ударников, знатных людей – героев страны.
5
Кирилл, распоясанный, в халате и в туфлях на босу ногу, взлохмаченный, расхаживал у себя по кабинету и, несмотря на то что голова у него трещала от выпитого вчера на банкете вина, от шума и гама, – несмотря на это, он, еще не остывший, ходил по кабинету, подбрасывая на ладони кусок стали, и возбужденно говорил:
– Сталь, сталь, сталь. Сейчас такие же куски ходят по рукам в Москве. Как же! Буржуи там разные, еще со времен Екатерины, великой блудницы, как называет ее дядя Никита, мечтали построить тут завод, чтоб использовать богатейшие природные данные. Одних только проектов накопилось чертова пропасть… и ничего поделать не смогли. А мы вот пришли и построили, да не один, а два завода. И вот она – сталь.
Стеша сидела в углу, забравшись с ногами в мягкое, обитое черной кожей кресло, и с восхищением смотрела на Кирилла – такого растрепанного, лохматого и большого. Она смотрела на него с восхищением, стараясь заглушить в себе одну обиду. Обида заключалась в том, что Кирилл не взял ее с собой на банкет и даже на демонстрацию. Может быть, так случилось потому, что он был слишком занят. Но ей было обидно и на него и на Богданова. Почему они забыли про нее, про ту самую Стешку, которая когда-то развозила их на машине и которую они оба любили, уважали, оберегали и ценили. Почему и они теперь, когда настали такие торжественные дни, забыли о ней? И, затаив в себе обиду, Стеша смотрела на Кирилла, затем как бы неожиданно спросила:
– А ты, Кирюша, вчера поел? Я так и не дождалась тебя: за день утомилась, прилегла и уснула. Ты заметил, я спала в платье? – И опять она хотела, чтоб Кирилл сам догадался об ее обиде, о том, почему она спала в платье и почему у нее сегодня такой усталый вид. «Неужто он уже стал такой черствый, что и не понимает?» – подумала она, глядя ему в глаза.
Кирилл, занятый совсем другим, мельком глянул на нее и только тут вспомнил, что вчера, вернувшись очень поздно, он действительно нашел у себя в кабинете на столе кастрюлю с пельменями, укутанную одеялом. Но есть ему не хотелось, и он не обратил особого внимания на Стешино старание. А Стеша спала, одетая, прикорнув в углу дивана. Будить ее он не решился. И теперь Кирилл понял, почему все это произошло так. Он только посмотрел на лицо Стеши и, видя синяки у нее под глазами, спросил:
– Почему у тебя лицо измятое?
– Лицо? Ой, я еще не умывалась, – впервые сказала неправду Стеша, а глаза ее кричали: «Кирилл, да ты сам, сам догадайся! Пойми, мне больно и досадно. Неужто я хуже всех? Неужто я опозорила бы тебя, если бы ты взял меня с собой?»
Но Кирилл, возбужденный другим, и тут не обратил внимания на ее невольную ложь. Он взял со стола преподнесенный ему вчера каравай хлеба и прочитал выпеченную надпись:
– «Кириллу Ждаркину – другу нашему, от землекопов». Видала? О-о-о! Эти землекопы вывезли с площадок не только восемь миллионов кубометров земли, но и эшелоны грязи из себя. Вот в чем наша заслуга. Дело не только в заводе. Завод сам по себе еще ничего не значит. Заводы Форда я видел. Они, пожалуй, не хуже наших, но там заводы давят человека, а наши – дают человеку полет, выправляют его душу. И знаешь, что я им ответил, когда принимал от них хлеб?
– Да где же мне знать? – чуть не с сердцем, почти выдавая себя, сказала Стеша.
– Ты почему-то не разделяешь моей радости. Что с тобой?
– Что ты, что ты? Твоя радость – это и моя радость. Без этого жить нельзя.
Кирилл, заглушая в себе досаду на Стешу, на ее невнимание, так и не сказал о том, какой он дал ответ землекопам, взял со стола скатерть, преподнесенную ему женщинами – служащими столовых.
– А это от бывших баб, теперь женщин. – И невольно снова загорелся. – О-о-о! я им сказал! У-у-у, что было, когда я кончил говорить. Меня они чуть с балкона не сорвали.
– Я слышала.
– Вот как! Ты была там? И что ж?
– Многие плакали, слушая тебя. А я смотрела на тебя и думала: какой он у меня хороший, Кирилл… и какой умный.
– Нет, нет, – перебил ее Кирилл и опять не заметил, что этим он снова обидел Стешу: ему хотелось знать не то, что она думала, а что говорили там в толпе, когда он произносил речь.
«Чужой… чужой!» – мелькнуло у Стеши, и она, уже перепугавшись того, что он от нее уходит, и не в силах сдержать себя, заговорила о своем. Она встала перед Кириллом и, открыто глядя ему в глаза, сказала:
– Мне казалось, что ты с балкона упрекал таких вот, как я. Таких вот, которые возятся дома… у себя в хозяйстве. Нет, нет, не перебивай, – и мягко, робко, точно обидели не ее, а Кирилла, продолжала: – Помнишь, ты сказал: «У нас есть такие барыньки. Имеет одного ребенка и возится с ним, как клушка с цыпленком». Это ты обо мне. – Ресницы у Стеши дрожали, губы изогнулись и трепетали.
– Нет. Ну что ты, что ты! – запротестовал Кирилл в замешательстве, будто его уличили во лжи, и в то же время понимая, что там, на митинге, перед женщинами, он говорил и о Стеше, но раньше он об этом вовсе не думал и вовсе не намеревался подводить Стешу под категорию женщин-«клушек».
Стеша уловила его колебания, поняла, что он думает о ней, догадалась, что там, на митинге, перед женщинами он говорил и о ней. Она отвернулась от него и стала ниже ростом, вся обвисла, будто выслушала смертный приговор, и разом – и этот кабинет с расставленными креслами, с коврами, с книгами, кабинет, который она так оберегала от посторонних, и спальня с двумя большими под карельскую березу, кроватями, и вся квартира, и даже малый Кирилл и Аннушка, – вдруг все разом начало давить ее, душить, и она, еле сдерживая рыдания, через силу, перевела разговор: