Все было предусмотрено, продумано, расставлено, как расставляются вещи в квартире у хорошей хозяйки. И Феня Панова, в половине двенадцатого глянув на демонстрантов, совсем успокоилась и сказала Кириллу:
– Хорошо. Ты теперь об этом не думай. Готовься к выступлению.
Но в двенадцать часов все перепуталось. Во-первых, сам Михаил Иванович Калинин опоздал минут на пятнадцать; затем, когда демонстранты увидели его – своего любимого всесоюзного старосту, то приветствовали его не пять минут, как предполагалось по плану, а больше. Колонны сдвинулись, люди полезли на трибуну и, оглушая площадь приветствиями, с каждой секундой все больше возбуждались, аплодировали, кричали «ура», «да здравствует Михаил Иванович!» и проделывали все это с такой страстью и с таким азартом, как будто для этого и собрались на площадь.
Михаил Иванович Калинин, держа в левой руке клочок бумажки, очевидно конспект своей речи, волнуясь, улыбался людям и платком то и дело вытирал губы, подправляя усы, приподнимая их кверху. Он все порывался заговорить, но люди аплодировали, кричали так, как будто хотели, чтобы Михаил Иванович каждого из них приметил, на каждого глянул, каждому улыбнулся. А когда кто-то с трибуны крикнул: «Да здравствует партия коммунистов!» – толпы, точно вышедшие из берегов реки, хлынули к трибуне, и все смешалось, сорвалось, как смешивается, срывается, когда налетает оголтелая буря. Так и тут: все кричало, двигалось, путалось, улыбалось, смеялось… И только единственный человек, стоя на трибуне, тоскливо смотрел на это и хмурился: Феня Панова. Она понимала, что план ее давно сорван, что через несколько минут восторжествует кутерьма, и предотвратить это никакими силами и средствами уже нельзя…
Оно так и вышло.
Михаил Иванович Калинин, наконец, заговорил – тихо, с перерывами, очевидно еще не успокоившись от волнения, но в наступившей тишине голос его через усилитель долетал до каждого. И как только Михаил Иванович подошел к самому интересному месту в своей речи, часы на башне пробили час. Сердце у Фени сжалось, она побледнела и крепко вцепилась своими тонкими пальцами в плечо Кирилла, ища у него защиты. А в тишине вдруг заревели гудки заводов – завывающие и густые, – и все пошло само собой: из-за каменных корпусов города вынырнули аэропланы и с оглушительным треском, кувыркаясь, взвиваясь, заметались над демонстрантами, сбрасывая листовки, а демонстранты в свою очередь начали приветствовать летчиков, бурно, страстно, – и все вновь смешалось: кричали демонстранты, ревели гудки, пели свои песни аэропланы.
Михаил Иванович смолк, глянул на демонстрантов, затем вверх на аэропланы, прислушался к гудкам заводов, глаза у него под выпуклыми стеклами очков, до этого добрые и ласковые, вдруг блеснули недоумением.
«Кто все это придумал?» – казалось, говорили его глаза. Он оглянулся на трибуну и, увидав хохочущего Кирилла Ждаркина, который тормошил какую-то русоволосую, растерянную девушку, позвал его к себе.
– Кто выдумал?
– Вот. Вот виновница всему. – И, не переставая смеяться, Кирилл подтолкнул к Михаилу Ивановичу растерявшуюся Феню.
– Кому доверяете? – сердито проворчал Михаил Иванович, но тут же, очевидно, поняв, что все эти «нарушения» пустяки, что бывают дела похуже, что, собственно, ничего особенного не произошло: никто никого не обидел, не оскорбил, хозяйству от такой кутерьмы нет никакого ущерба, – а это для Михаила Ивановича было всегда главным, – он ласково посмотрел на Феню, на ее молодое, горящее стыдом лицо. Глаза Фени молили о пощаде, и ему, видимо, на миг стало жаль ее. Жаль и того, что у него уже не такие лучистые глаза, что он уже не молод, – а молодым он всегда завидовал. И, глянув в глаза Фени, он махнул ладошкой, будто отгонял от себя какие-то несуразные, ненужные мысли, и улыбнулся:
– Так это ты, значит, милая, настряпала?
– Михаил Иванович, да ведь вы сами виноваты: опоздали на пятнадцать минут. Ну, вот теперь и расхлебывайте, – ответила Феня и вся задрожала, перепугавшись своей дерзости.
– Да-а, – протянул Михаил Иванович. – Вот вы, молодежь, всегда на нас, стариков, ошибки сваливаете, а успехи – себе. Знаю, знаю, – погрозил он Фене и, шагнув к ней, сказал так, чтоб никто не слышал: – Ты это… не огорчайся. Похуже бывает. А сегодня праздник. Вся страна весело глядит. Да и не только наша страна, но и весь рабочий мир. Эко что случилось! Заводы-то на месте. Вон какие гиганты построили! – еще тише сказал он и, отвернувшись, быстро снял очки и, будто намереваясь их протереть, украдкой смахнул слезу. – Ведь это все вам, – он махнул платком на город, на заводы, не замечая уже того, что гудки смолкли, аэропланы скрылись, толпы людей пришли в порядок и, застыв, ждали продолжения речи Михаила Ивановича Калинина.
Михаил Иванович протирал очки, о чем-то думал, иногда поворачивался к Фене, точно у него не было сил забыть ее, ее молодое, горящее стыдом лицо, ее лучистые глаза, ее копну русых волос, смелость и дерзость, ее молодость, и, любуясь ею, ее молодостью, он не отпускал Феню от себя, то и дело поворачиваясь к ней; затем отступил от барьера и поставил ее впереди себя, перед микрофоном. Сделал он это просто, безо всякой преднамеренной цели – может быть, потому, что хотелось впереди себя видеть молодую, здоровую, цветущую девушку-комсомолку, а через нее и всю молодежь, во имя которой и ради которой Михаил Иванович прошел сквозь каторгу, работал и день и ночь, отдаваясь работе. А может быть, и потому, что Феня еще не успокоилась, губы ее еще трепетали, и она жалась, пугливо оглядываясь по сторонам, отовсюду ожидая насмешек над ее так тщательно разработанным и так нелепо смятым планом. Но демонстранты, увидев рядом с седовласым Михаилом Ивановичем молодую и стройную девушку, ошалело взорвались, закричали, зааплодировали, откуда-то появились букеты цветов, и цветы посыпались на Михаила Ивановича, на Феню, на всех, кто стоял на трибуне. И план Фени был совершенно опрокинут.
– Михаил Иванович, – затормошила она Калинина, – вам же надо говорить.
– Ах, да, да. Правильно, – согласился Михаил Иванович и, отряхиваясь от цветов, поднял руку.
Демонстранты смолкли не сразу, и Михаил Иванович начал говорить не сразу, очевидно потеряв нить своей речи.
– Вот ваш Магнитогорский завод… – начал он.
– Сталинский, а не Магнитогорский, – поправила его Феня.
– Да, да, правильно, – согласился он. – Так вот ваш Магнитогорский завод…
– Сталинский, Михаил Иванович, – уже командовала Феня.
– Вот, – ласково посмотрев на Феню, обратился к демонстрантам Михаил Иванович, – чуете, как Магнитогорский завод в память въелся. И ваш завод так же в память войдет. Обязательно! – обыграл свою оплошность Михаил Иванович.
И ему зааплодировали. Его прерывали возгласами приветствий, к нему рвались, его хотели поднять на руки и носить без устали по заводам, по квартирам – всем показывать, всех порадовать таким дорогим гостем.
После Михаила Ивановича слово было предоставлено Кириллу Ждаркину. Кирилл никогда перед выступлением не волновался, его всего трясло потом, когда он уже все выскажет. Сегодня же он волновался. Перед ним говорил Михаил Иванович Калинин – мастер, массовик, и Кирилл, безусловно, своим выступлением не сможет «перекрыть» Калинина, человека, которого любят и ценят массы, знают как бессменного председателя Центрального Исполнительного Комитета. И если бы Калинин просто вышел на трибуну, постоял несколько минут молча и ушел, ему бы так же буйно аплодировали. Кириллу же надо говорить, заслужить уважение масс.
«Ну, что ж, ведь я не Михаил Иванович. Выйдет похуже – не беда», – успокаивал он себя, но «похуже» ему не хотелось, и он, подойдя к микрофону, необычно бледный, чуть прищурив глаза, крепко вцепился рукой в перила и замер. И случилось то, чего он не ожидал: первыми закричали пионеры, узнав своего «дядю Кирилку», за ними грохнули комсомольцы, потом волна приветствий понеслась со всех сторон – от грабарей, каменщиков, сталеваров, женщин – служащих столовых, больниц, школ. Волна с каждой секундой нарастала, подхватывалась другими колоннами, и через две-три минуты уже ничего нельзя было разобрать – все ревело, аплодировала, орало. Кирилл невольно чуть заметно улыбнулся, но демонстранты как будто только этого и ждали – двухсоттысячная глотка гаркнула еще сильнее и своим ревом затопила все. От рева, от аплодисментов Кириллу вдруг стало тяжело, приветствия двухсоттысячной толпы свалились на него, как буря, и он повернулся к трибуне, ища там защиты, но с трибуны на него хлынула такая же волна и Кирилл растерянно глянул на Михаила Ивановича Калинина и вспыхнул: Михаил Иванович, стоя рядом с Феней и сунув платок под мышку, аплодировал и смеялся. Так же мельком Кирилл заметил на трибуне и Пашу Якунина. У Павла глаза горели, а ладони, вскинутые выше головы, хлопали, хлопали, хлопали без перерыва и без устали. В голове у Кирилла все перепуталось, смешалось, и так тщательно продуманная и приготовленная речь куда-то улетучилась.