— Это цивилизация, — сказал стоявший сзади Яков Кронидович. У него по щеке катилась слеза умиления.
Стасский обернулся к нему и презрительно прищурил глаза.
— Цивилизация исключает самодержавие. Мы это поймем. И машину, и штатское платье, и цилиндр будем приветствовать… Но только тогда мы самого самодержавия не оставим. Народ? Нет, народу подавай то, что веками отложилось в его сердце. Царь есть царь, а не президент, не американский миллионер, не банкир и не инженер с фабрики… Это рабочим — а не крестьянам… Да еще Русским, которые большие знатоки и ценители этого… Коня и запряжки!
Государь с семьею прошли внутрь павильона, и публика стала размещаться по ложам.
— Вы думаете, — первым за дамами входя в ложу, продолжал Стасский, — вы думаете, Государя все эти — он пренебрежительным жестом показал на теснившийся на балконе Императорской беседки генералитет — поддержат в случае чего?.. Его опора — крестьяне и офицеры, близкие к крестьянам, которые попроще… а этим… интеллигенции-то в мундире, или без мундира, заласканной ли царем, или им пренебрегаемой… этим французская революция в зубах навязла. Вот он, — Стасский глазами показал на Портоса, — значок академический нацепил и уже — Бонапарт!.. А народу — царь в антихристовой машине, что по деревням собак, кур, и детей давит — уже не царь… Великий князь, торгующий вином, не великий князь… Митрополит в пиджаке, на мотоциклетке и без колокольного звона — не митрополит… А, Боже сохрани, если кто из Царской фамилии осквернит свои белые ручки работой?! Мы не американцы какие-нибудь, чтобы у нас священен и благословен был труд — у нас труд — проклятие Божие за Адамов грех, труд каторга, и не труженика, а благостного, прекрасного полубога хочет народ видеть в царе… Увы, самодержавие умирает и отсыхает само собою, и уже не первое царствование. Император Николай I был последний самодержец. А потом… Катилось под горку… Да… под горку-с… И докатилось до Думы и царя в немецкой машине… Настоящая-то Россия дика, очень еще даже дика… Возьмите-ка от лопаря до курда, и от белорусса до монгола — ну-ка, поймут они машину?… А тройку бы поняли! Мы — Азия…. Если Самодержавие — то Византийство… А если пошли в Европу… так там… республика и безбожие.
— Что же, Александр Николаевич — сказал Полуянов, трогая под локоть Саблина — вы не возразите Владимиру Васильевичу? Ведь он, поди, ересь проповедует!..
— Что делать, ваше превосходительство, — тихо сказал Саблин, — но я принужден во многом с Владимиром Васильевичем согласиться… Вывеска говорит о товаре…
Он скрестил на груди руки, опустил прекрасную, породистую голову, и так простоял все время скачек, безучастный ко всему и грустный.
XXXVII
Императрица в большой, белой шляпе, не шедшей к ее лицу, в длинном белом строгом платье стояла у перил балкона беседки и видимо волновалась. Ей предстояло сейчас раздавать призы наездникам за выездку лошадей. Призы — серебряные часы с золотыми орлами и тяжелыми серебряными цепочками, в кожаных футлярах — лежали на большом подносе перед ней. Великий князь и генерал-инспектор кавалерии, генерал Остроградский стояли подле, чтобы помогать ей. Государь стал за нею.
Трубачи перестали играть. Крики и говор в ложах и трибунах смолкали. Зрители, приподнимаясь на носки, вытягиваясь, старались лучше разглядеть, что происходило в Царской беседке.
Шесть полковых наездников-призовиков, на молодых ими выезженных, нарядных, очень кровных лошадях стояли против и несколько левее беседки. Лошади, взволнованные музыкой, криками, движением и шумом, топтались на месте, мотали головами, встряхивая гривками и грызли железо мундштуков и удила. Наездники, бравые, красивые парни — унтер-офицеры, в новеньких зеленовато-серых рубахах, первый раз надетых, хранивших еще жесткие складки, при амуниции и при винтовках, мягко сдерживали лошадей.
— Пожалуйте являться, — раздался властный голос Великого Князя.
На поле сразу стало так тихо, что слышно было, как рипели новые седла и мягко позванивали начищенные, серебряным блеском горевшие шпоры.
Молодцеватый лейб-улан со смуглым загорелым, молодым лицом, с нежными, едва пробившимися кисточками усов на верхней губе, мягко обжал лошадь ногами в тугих голенищах и послал ее вперед легкой танцующей побежкой. Он заставил ее подойти к самому краю ложи и стать боком к Императрице. Лошадь, кося до порозовевшего белка прекрасным черным глазом на ложу, поводя ушами, стала напряженно-спокойно.
Унтер-офицер отчетливо с неуловимо-милым мягким малороссийским выговором рапортовал:
— Лейб-Хвардии Уланского Вашехо Императорскахо Вылычыства полка унтер-охвицер Коцюба…. Конь Ленчик, завода Остроградскахо.
Слышно было, как в ложе Великий Князь, вполголоса спросил генерал-инспектора кавалерии:
— Вашего?
И тот негромко ответил:
— Моего, Ваше Высочество.
Императрица, вспыхнув пятнами по вискам и щекам, взяла поданные ей часы и протянула их наезднику. Унтер-офицер ловко принял часы и, нагнувшись, поцеловал руку Императрицы.
Императрица хотела спросить что-то, но замялась, смутилась и улыбнулась. Громко и спокойно спросил за нее Государь:
— Сам, молодец, вызжал лошадь?
— Так точно, ваше Императорское Вылычыство, сам объезжав коня.
— Какой губернии?
— Полтавской, ваше Императорское Вылычество.
— С дома возишься с лошадьми? Ездил дома?
— Да звисно издив… С хортами по стэпу издыв.
— А, борзятник! — сказал великий князь Главнокомандующий, — что же, повозился с нею? — и он, шутя, подтолкнул генерала Остроградского — Поди — ндравная была лошадь?
— Да трошки помучывся, ваше Императорское Высочество.
Великий Князь сделал знак унтер-офицеру, тот тронул лошадь и красивым, коротким галопом поехал с поля.
На его меcто, упруго покачиваясь в седле, выдвинулся на громадной гнедой лошади рослый, светлобровый и светлоусый кавалергард.
Валентина Петровна, стоявшая с края ложи, переживавшая дни своего детства и с волнением глядевшая на Императора и Императрицу, услышала отчетливый рапорт солдата, говорившего с польским оттенком.
— Кавалергардского Ее Императорского Величества Государыни Императрицы Марии Федоровны полка унтер-офицер Тройницкий. Кобыла Лилия, завода Сопрунова.
Золотисто-гнедая, широкая лошадь стояла покойно. Монументом сидел на ней солдат. Валентина Петровна слышала его короткие ответы на вопросы Государя.
— Калишской… Рабочий… В Офицерской Кавалерийской Школе… По своей oxoте….
Она не слышала дальше. Вопросы и ответы заглушил брюзжащий голос Стасского.
— Все-таки — прекрасен… Я понимаю царистов… Видал я президентов на скачках в Лоншане и grand Palais, их безукоризненные цилиндры и черные пальто… Видал и короля английского в широком цилиндре… ах не то… не то… Это перед нами века воспитания и царственной деликатности… А как хорош Великий Князь!.. Какие они подлинные рыцари и кавалеры Императрицы… Да… уходящие века… Прошедшие векa… Прекрасные века…
— Почему пг'ошедшие?.. Почему уходящие?.. Г" гядущие! — картавя, спросила Саблина. — Всегда, ныне и п'гисно…
— Да, если бы да так, — сказал, вздыхая Стасский. — "Прочее о Манассии и обо всем, что он сделал, и о грехах его, в чем он согрешил, написано в летописи царей иудейских". Написано в летописи царей иудейских, — чуть слышно повторил он, поглядывая на Якова Кронидовича… — И эта летопись кончилась. Всему есть, был и будет конец… Ибо делает он, сам того не ведая, — неугодное Господу.
На минуту в их ложе стало напряженное, неловкое молчаше. Точно незримое заглянуло туда время и приоткрыло будущее….