Посылая «Протест» в далекий Туруханск, Владимир Ильич написал Юлию Цедербауму:
«Отныне мы знаем, во имя чего поднята борьба против «стариков» и под каким флагом идет мобилизация «молодых» практиков, группирующихся в России вокруг «Рабочей мысли» и близких ей групп: это антиреволюционное бернштейнианство, в теории капитулирующее перед буржуазной наукой, и постепеновщина в практике, отвергающая образование самостоятельной социал-демократической партии. С этими тенденциями надо повести решительную борьбу, и почин ее взяли на себя мои минусинские друзья».
В следующем письме Владимир Ильич предложил Цедербауму «заключить тройственный союз», в который, помимо их двоих, вошел бы еще Потресов. Этому «союзу» предстоит соединить свои силы с группой «Освобождение труда».
Цедербауму «тройственный союз» пришелся по душе. Он понял, что речь идет о создании своего социал-демократического журнала или газеты; присоединяясь к «Протесту», спешил заверить, что друзья могут по окончании ссылки располагать им и направить его туда, где он будет нужен.
У Владимира Ильича еще не было случая, чтобы близкие друзья и товарищи превращались в недругов, в противников, и он верил каждому слову Юлия, считал его своим единомышленником…[14]
Затем стали приходить ответы из других мест. Многие колонии ссыльных спешили уведомить, что они единодушно голосуют за «Протест семнадцати».
Распечатав одно из писем, Владимир позвал жену:
— Прочитай. Это от Ефимова. Помнишь, я рассказывал? Ссылка довела его до психической депрессии. К счастью, из больницы выписался почти здоровым. Сейчас заочно ставит свою подпись под «Протестом». Это оч-чень важно! Передовые рабочие с нами — против «экономистов»!
8
Через каких-то три недели Ульяновы, грустные, задумчивые, снова примчались в Ермаковское. Ямщик подвез их прямо к дому, где жили Ванеевы.
Через широко открытые ворота виднелась во дворе толпа. Помимо «политиков» в шляпах и пальто, там были соседи в шабурах и соседки в кацавейках. С крыльца спускался старенький священник Алексий Ефимов с крестом в руке, за ним молодцеватый псаломщик Александр Новочадовский с погасшим кадилом.
Ульяновы переглянулись.
Надежда Константиновна подумала о своем отце — он вот так же умер от чахотки. Соборовали и отпевали его в такой же тесной квартирке…
И Владимиру Ильичу сразу вспомнилась смерть отца, вынос из дома. У взрослых гроб — на плечах. Полная улица провожающих… У могилы в ограде Покровского мужского монастыря один из учителей-»ульяновцев» произносит речь: «Другого Ильи Николаевича не будет…»
…Толпа расступилась от крыльца до ворот. Отец Алексий, благословив мирян, вышел в проулок, нахлобучил шапку и пошагал вниз, к церкви. Псаломщик — за ним.
Значит, не пойдут за гробом.
А то пришлось бы бок о бок…
Похоронами распоряжался Сильвин. Ульяновы встретились с ним в сенях, и Владимир Ильич, не успев успокоиться, кинул ему жестким шепотом:
— Я тебя совершенно не понимаю, Михаил Александрович!.. На кой черт эта поповская комедия?
— Нельзя было иначе… Не пустили бы на кладбище…
— Но послушай, что говорят в толпе: «Помолился батюшка. Хоть мертвому, да отпустил грехи».
— Отец Алексий, — продолжал Сильвин, — посыпал в гроб глины, как бы предал тело земле, и теперь можно без него нести на кладбище.
Гроб был удивительно легким. Его без всяких усилий подняли на плечи. Владимир Ильич шел впереди, в паре с Сильвиным.
Ольга Борисовна вела под руку рыдающую Доминику, успокаивала шепотом. Надежда Константиновна, поддерживая под другую руку, думала: «Только бы Доминика от страшного горя… Не начались бы преждевременные роды…»
Небо давило свинцовой плитой. Тихо кружась, падали крупные снежинки, таяли на обнаженных головах мужчин, на черных шалях женщин.
Гроб поставили рядом с могилой, склонили головы.
Все стояли в ожидании.
Владимир Ильич снова вспомнил речь учителя на могиле отца и тут же вспомнил Запорожца, после тюрьмы потерявшего рассудок, вспомнил трагическую смерть Федосеева. И вот опять утрата, такая преждевременная!
Подняв голову, он начал сурово:
— Мы не простим царизму наших невосполнимых потерь… — Взглянул на лицо покойного, будто обтянутое пергаментом. — Прощай, наш верный друг, наш дорогой товарищ и единомышленник! Мы скоро уедем из Сибири — ты останешься в этой холодной земле. Но ты будешь жить в наших сердцах. Над твоей могилой прошумят революционные ветры. И здесь исчезнут свинцовые тучи — взойдет солнце свободы!
Когда он умолк, застучал молоток, вбивая гвозди.
Доминика повалилась на крышку гроба.
Панин запел печально и проникновенно:
А из-под горы, придерживая шашку, бежал стражник. За ним поспешали сотские с медными бляхами на груди.
В тот же вечер Доминика перешла жить к Лепешинским. Ее ни на минуту не оставляли в одиночестве.
Спустя двадцать дней Пантелеймон Николаевич среди ночи услышал пронзительный, полный испуга и боли крик и разбудил жену. Ольга Борисовна, надев халат, пошла к роженице.
Роды были тяжелыми. Лишь поутру появился на свет наследник Ванеева. Мальчик был таким хилым, что все друзья сильно тревожились за судьбу матери и сына.
Не чахотка ли у новорожденного? И выживет ли Доминика?
В первую же минуту облегчения роженица сказала, едва шевеля запекшимися, искусанными во время схваток губами:
— Як умру… нэхай сынку будэ Толь.
Владимир Ильич съездил в Минусинск, к агенту Абаканского чугунолитейного завода и, оставляя заказ, написал текст для надгробной плиты:
«Анатолий Александрович Ванеев. Политический ссыльный. Умер 8 сентября 1899 года 27 лет от роду. Мир праху твоему, Товарищ».
Глава двенадцатая
1
В жизни Елизаровых произошли перемены: Марк Тимофеевич, получивший тринадцать лет назад, по окончании Петербургского университета, звание «действительного студента», снова надел студенческую тужурку. Это радовало и в то же время озадачивало. Радовало потому, что удалось обойти полицейские рогатки. Для поступления в Московское инженерное училище требовалось свидетельство департамента полиции о благонадежности. На получение такого свидетельства он не мог рассчитывать. Но его, прослужившего шесть лет в управлении Московско-Курской железной дороги, приняли благодаря личному разрешению министра путей сообщения князя Хилкова. А озадачивали перемены потому, что семья лишалась ста семидесяти пяти рублей в месяц, которые Марк Тимофеевич получал на службе.
Анне Ильиничне пришлось давать уроки. И квартиру пришлось нанять подешевле — на самой окраине, у Камер-Колежского вала.
Теперь с ними жила Маняша — в канцелярии генерал-губернатора ей отказали выдать заграничный паспорт. От этого у всех стало тревожно на душе.
Владимиру об этом решили не сообщать. Зачем волновать? У него и так достаточно тревог: выпустят или не выпустят из ссылки? Вдруг накинут год или два? Такое случается частенько. Лучше, если он о злоключениях сестры узнает позднее.
Через некоторое время Марку Тимофеевичу удалось устроить свояченицу в управление той же Московско-Курской дороги на весьма скромное жалованье. Маняша и этому была рада.
В Москве опять начались провалы. Уже не первый месяц коротает в тюрьме Маняшина знакомая Ольга Смидович, — у нее жандармы взяли гектограф и листовку, написанную Плехановым. А недавно увезли в тюрьму Анатолия Луначарского. Охранка подобралась вплотную к Московскому комитету, членом которого была Анна Ильинична.
И вот среди ночи в прихожей истерически зазвенел колокольчик. Еще немного, и оборвется проволока. Застучали в дверь…