Перед Владимиром Ильичем лежал лист бумаги с короткими записями. Первое слово было «поскотина». Он и раньше слышал, а теперь окончательно уяснил себе: вся длина поскотины разделена на число дворов. И каждый сельчанин, независимо от количества земли, которую он обрабатывает в полях, и независимо от количества его скота, пасущегося на выгоне, обязан возвести и содержать в исправности одинаковый со всеми участок изгороди. Вот она, пресловутая община!
У крестьянина Пронникова, который сидел перед ним, одна лошадь да овца с двумя ягнятами. По-местному — из бедняков бедняк! И вот, на беду, в начале страды упало звено его поскотины. Через пролом вырвалось в поле стадо Симона Ермолаева.
— Так. — Владимир Ильич сделал новую пометку на листе бумаги. — И большое стадо? Сколько голов?
— А лешак их знат. Счету нет. Накупил, окаянный, быков. Бодаться зачнут — не подходи: затопчут аль на рога подымут! Коровы, кони — все пужаются. Бегут от зверюг сломя головы.
— Значит, в пролом вырвались быки одного Симона Ермолаева?
— Его, его. Люди балакают: пригнал, ирод, с той стороны Саян, из Урянхая[5]. Дикущие! От одного погляду боязно.
— Пригнал, говорите? Понятно, не сам. Выходит, что у него есть пастух? Где же он был?
— Два пастуха! Два инорода пригнали. Тамошни люди. Верхами. Деньги получили — в казенку пошли. Дня два пьяные шарашились, посередь улицы валялись.
— А чьи суслоны потравили симоновские быки? Небось справного мужика?
— Зацепина. Ладно живет, дай бог всякому. Почитай, десятин сорок сеет.
— Это же богатей.
— Вестимо, не наш брат!
— Вот и пусть ищет убытки с Симона Ермолаева.
— А чего найдет? Я поскотину сызнова загородил.
— Пусть, говорю, на него и подает в суд.
— Мировой-то без понятиев: с меня требоват полсотни да ишшо хлебом…
— Пятьдесят рублей?!
— А с меня што?.. — Пронников встал, потряс пальцами штаны. — Хоть сымай одежу. За иё, смех и грех, три копейки никто не даст. Полсотни! Да я таких денег отродясь не видывал.
— Не платите! Ни одного гроша.
— Мне иде взять?.. Полна изба робят, мал мала меньше. Сорочата разевают рты, — батька с маткой кормите. А чем кормить? Одна редька на воде. Квас и тот не из чего сварганить. Лошаденку опишут, овечку — все одно не хватит. Полсотни! Иде их взять?
— Не волнуйтесь. Подадим на пересмотр дела. На пересуд. — Владимир Ильич на секунду взял в зубы тупой кончик карандаша, потом сделал жест в сторону просителя. — Вот если бы кто-нибудь мог подтвердить. Если бы кто-нибудь видел, — пояснил он, — что разломали быки Симона Ермолаева.
— Вавила видел! Караульщик. Быки-то бодали ворота. Туда ломились, откель пригнаны. Вавила-то их — горячими головешками. Чуть, говорит, самого не запороли. Отбился, бог помог. Оны — на мою поскотину. Тутотка, рядышком. Таки зверюги железну разбодают.
Елизавета Васильевна принесла чернильницу, уселась поудобнее к столу и, надев очки, вывела первую строку жалобы.
Владимир Ильич, держа в руке листок с пометками, ходил по комнате и диктовал. Теща не поспевала за ним, приходилось повторять целые куски фраз, иногда с досадной заминкой. Мысль невольно прерывалась, и он, на секунду останавливаясь у стола, бросал взгляд на написанные фразы. Продолжая ходить, движением руки отмечал запятые, восклицательные знаки и красные строки. Под конец посоветовал крестьянину:
— Попросите Вавилу подтвердить. Пусть говорит все, как было, — указал на жалобу, — как написано. Елизавета Васильевна сейчас прочтет вам.
— Вавила скажет. Чеснай старик. Таки зверюги… Вавила скажет… — Пронников, выходя из дома, приостанавливался после каждого шага. — А мировой-то… Креста на нем нет. Полсотни! С кого брать?.. Таки зверюги. Каменну исделай — не удержишь! Рога-то ажно по аршину!.. А Вавила правильной старик.
Вслед за Пронниковым Ульянов вышел к мужикам, на крыльцо.
6
Уже несколько дней не болели зубы. Но Владимир Ильич с возраставшим нетерпением ждал ответа на свое прошение.
— Эх, если бы и на этот раз губернатор прислал депешу!
Уж очень хотелось после долгого шушенского сидения поскорее вырваться в город, повидаться с друзьями, узнать новости, сыграть несколько партий с кем-нибудь из настояших шахматистов.
Его волнение передавалось жене. Она, правда, успокаивала:
— Получишь со следующей почтой. — А себе говорила: «Скорей бы тот или другой ответ…»
Чтобы отвлечься от раздумья, Владимир чаще обычного снаряжался на охоту. Теперь и Надя отправлялась с ним. По болотам она водила на длинной веревке Дженни, успевшую поправиться.
Собака привыкла, начала держать стойку и уже не бросалась вдогонку за взлетевшей птицей. Исчезла нервозность — охота стала приятней, чем прежде.
Но дни текли такие однообразные, что терялось представление о времени. И однажды Ульяновы даже заспорили, когда же был у них в гостях Старков — третьего дня или десять дней назад, и разобрались во всем лишь после того, как вспомнили, что, расставшись с другом, Владимир успел съездить в Минусинск.
Впрочем, было одно событие — завели «поллошади»: совместно с соседом взяли из волостного правления под расписку старого пригульного мерина Игреньку с обдерганным беловатым хвостом, тощей, тоже беловатой, как волосы старика, гривой и большой шишкой на правой передней коленке. Оставалось только покупать сено да овес!
Елизавета Васильевна торжествовала:
— Вот я говорила: у нас будет конь! Здесь же все увлекаются хозяйством: только и разговоров что о лошадях, коровах да свиньях. Теперь и мы будем через день ездить в лес!
Но выяснилось, что у Игреньки так стерты зубы и отвисшая губа двигалась так неловко, что овес высыпался изо рта.
— На сене проживет, — успокаивала Елизавета Васильевна.
Время шло, а ответ от губернатора все не приходил. И от родных уже две недели не было ни писем, ни телеграмм.
«Как они там? — беспокоился Владимир. — Здорова ли мама?»
И оставалась прежняя тревога о Мите. Что-то уж очень долго тянется следствие? Несколько раз обещали матери отпустить его в Подольск на поруки до разрешения дознания, но по-прежнему держат в проклятой Таганке. Подозрительно. Неужели следователю удалось раздобыть какие-то улики? А матери приходится возить передачи в Москву…
В воскресенье, 23 августа, Владимир, поджидая Надю, тревожно ходил по главной улице Шуши, от проулка, в котором жил Сосипатыч, до церковной площади и обратно…
…Накануне деревенский друг пришел в новенькой рубахе, нерешительно помял войлочную шляпу, сделал маленький поклон в сторону Владимира Ильича и поклон пониже Надежде Константиновне:
— Я с докукой…
— Садись, Иван Сосипатрович, рассказывай.
Но Сосипатыч не сел. Продолжая мять дырявую шляпу, сказал, что завтра у них в семье крестины.
— Какое имя даете?
— Ишшо не обкумекали. Отец Иван в святцы поглядит…
— А вы сами выберите. Без попа.
— Нешто можно так-то?
— Можно. Назовите Сашей. Неплохо? Александр Иванович Ермолаев! Нравится?
— Славно! Этак назовешь да взвеличаешь, как в колокол ударишь! Непривычно только, ядрена-зелена! Навроде он писарь аль учитель.
— Возможно, будет учителем.
— Ну-у, ку-уды там нашему…
— Да ведь жизнь-то переменится, пойдет по-другому.
— Дай-то бог.
Сосипатыч пригладил волосы и еще раз поклонился Надежде Константиновне. Оказалось, что он пришел звать в восприемницы:
— Кумой, стало быть. Ежли не побре…
— Иван Сосипатрович! — перебил Владимир Ильич. — Я тебя не узнаю! Мы же с тобой вместе, как говорится, пуд соли съели!
Надежде Константиновне не хотелось быть участницей еще одного нелепого религиозного ритуала, и она задумалась. Понадобится в жизни метрическая выпись, паспорт… Некрещеному не дадут никаких бумаг. Не избежать церковного обряда… И раз это неизбежно, то надо обязательно людям помочь. Да и невозможно отказать Сосипатычу.