В Москве уже лежал первый снег.
Подняв воротник новой куртки, поводя плечами, он быстро, не глядя по сторонам, прошел по длинной темной предрассветной платформе и спустился в только что открывшееся метро.
В раннем поезде вместе с ним катили на свои заводы еще одни только работяги. Сапроненко стоял у дверей качающегося вагона, и ему казалось, что с тех пор, как он уехал отсюда, прошло много лет. Поезд нес его, а он все никак не мог решить куда же поехать сначала?
В училище? К Володьке?
Или — туда?..
Эскалатор поднял его на белый свет. Сапроненко быстро шагал по Арбату, свернул в проходной двор, вышел в другой. Дамочки выгуливали овчарок, собаки носились, празднуя зиму, таскали в зубах палки.
Вот и дом — всё тот же, в изморози на окнах, и мрачная беспредельность в темном парадном — только где-то отблески света на перилах, на ступенях, ввинчивающихся в черноту. А ветер? Нет, не поет. Забито там, где раньше сквозило, — фанеркой заколотили, зима — не лето.
Музыки не слышно было за дверью.
Он нащупал деньги в кармане и нажал на кнопку звонка, напружинился, еще не зная, что и как скажет, чувствуя только, как взглянет, неторопливо, и как не даст захлопнуться крепкой старой двери.
Никто не открывал. Жестокая решимость охватила его. И он навалился всей силой, и жал, жал, не отпуская, и звонок плясал, дребезжал н зудел.
Наконец, движение послышалось за дверью. Она распахнулась, едва не стукнув Сапроненко по лицу, и он еще ничего не разобрал а полумраке, никого не различил, но понял, что ошибся квартирой; хлынул запах людей — живших, дышавших, готовивших еду, приносивших цветы…
— Извините… — пробормотал он, но вгляделся и остановился.
Это была все-таки та самая квартира, он не мог спутать, он запомнил эти разводы на потолке, и вешалку…
— Вам чего?
Перед ним стоял парень лет двадцати, растрепанный, спортивный, испуганный и готовый пустить кулаки от распиравшей его горячей молодости.
— Мне… Михаила Борисовича… — сказал Сапроненко.
— Кого-о? — переспросил парень. — Не знаю… Нет таких! — Он обернулся к дверям в комнату. — Наташка! Тут какого-то Михаила Борисовича…
Из той двери показалась тоже раскрасневшаяся, смущенная и растрепанная головка. Глаза большенные, счастливые, еще не стеревшие счастья с ресниц, удивленные…
— Кого?
— Я здесь был… у знакомого… — сказал Сапроненко.
— А-а! — улыбнулась, как бы сквозь сон, девчонка в голубеньком халатике и выскользнула в коридор. — Вы знаете… — Тут она совсем проснулась и зачастила радостно. — Это, наверно, человек, который до нас тут снимал, пожилой такой, да? Он заболел, кажется, а нам его знакомый пересдал… нам сняли квартиру, потому что с родителями — сами знаете… Ну вот, мы месяц тут живем, а где тот человек, честное слово…
— Ясно, — кивнул Сапроненко. — А вы… молодожены, так понимаю?
— Ну да! — заулыбалась она, и муженек молодой не выдержал, улыбнулся ей укоризненно, а Сапроненко — как бы прося извинения за ненужную ее болтливость.
— Значит, говорите, месяц? — в ответ им улыбнулся Сапроненко, — Ну да, вот ведь… Извиняюсь, ребята, знал бы — не будил…
— А мы так испугались… — все говорила она, — думали, это из домоуправления, потому что мы не прописались. А если мы в Москве прописаны, нам тут тоже надо — не знаете?
— Ой, не знаю! — развел руками Сапроненко.
Они стояли перед ним, чуть обнявшись, такие молодые, такие звенящие…
— Не знаю! — повторил он. — Живите — и все! Ну, привет!
Он ощутил вдруг зависть к этим ребятам и, почувствовав ее, понял, что снова может жить и — живёт.
Выйдя на улицу, Сапроненко остановился. Как же! Заболел он!
Прознал, конечно, что влетел один его знакомый в историю, и решил, пока суд да дело, махнуть на новый адресок.
Или он все время так кочует в огромном этом городе — поди, сыщи его тут!
Сапроненко вошел в кабинку автомата, постоял, припоминая номер, полученный когда-то в кабинетике комиссионного магазина. Номер вспомнился, и он набрал его резкими движениями пальца. И — странное дело — несмотря на ранний час, трубку сняли мгновенно, не догудел еще первый гудок, будто ждали.
— Да… — тревожно, напряженно прошелестела мембрана.
Сапроненко узнал голос Сергея Семеновича.
— Здрасьте! — сказал он. — Не узнаете? Это Сапроненко, художник. Дайте мне новый адрес Михаила Борисовича.
Трубку стремительно повесили. Сапроненко набрал снова. И опять трубка мгновенно слетела с того далекого рычага.
— Да…
— Я прошу вас дать мне адрес Михаила Борисовича.
— Я вас не знаю! — вдруг визгливо зачастила трубка. — И никаких Михаилов Борисовичей ваших не знаю. Зарубите себе на носу: не знаю! В глаза не видел!
— Подождите… — Сапроненко весь сжался.
— Я вас всех не знаю и дел ваших не знаю, поняли?! — кричал Сергей Семенович, но как-то неуверенно. — Извольте меня не впутывать! В тюрьме ваш Михаил Борисович, ясно? Под следствием!
Трубка упала, и пошли короткие гудки.
— Падаль… — прошептал Сапроненко, но Сергей Семенович уже не услышал.
На ослабевших ногах Сапроненко вышел на тротуар и остановился.
С концами! Только сейчас он понял, что приехал-то все же не за пальто, а за теми тремя своими холстами, чтоб выручить их, правдами-неправдами, но вернуть. Теперь все было кончено.
Он бы уже не вытряс их — ни из Ляльки, ни из Антона… Все они теперь сидели тихо, сидели и ждали, как этот, спозаранку. Каждый из них теперь работал только на себя.
Но не было ни радости, ни злорадства, что всем им теперь не сегодня — завтра крышка. А утешения — и подавно! А может — и свист? Может, и нет следствия никакого, и гуляет себе премудрый старик вольно по полному кайфу, потягивает коньячок в другой квартирке или на дачке… наставляет кого-то — как жить на земле?.. А кассетки крутятся, крутятся… намолачивают рубли… Но так ли — сяк, картин своих ему не вернуть, это ясно. Нечего и пытаться.
И он пошел пешком туда, где жили они с другом, — через центр, уже гудевший потоками машин. Город, громадный, бескрайний город, всей массой лиц, дел, окон въезжал в новый свой день…
Ключ лежал, где всегда, в щели между кирпичами.
Сапроненко отпер дверь и, спустившись на три ступеньки, шагнул под свод и зажег свет. Лампочка вспыхнула. Сапроненко обернулся и замер.
Чисто было в комнате — так чисто, как не бывало никогда.
Отмытые от вековечной грязи, поблескивали полы, мебелишка — и та, казалось, обновилась, даже пятна на обоях смотрелись не безобразными расплывами, а словно разбросанными по стенам кусочками абстрактной картины.
Стоял убранный голый стол под лампой, ни сдавленных тюбиков, ни драных рюкзаков, ни сваленных в угол грязных флаконов из-под пинена и лаков, ни тряпок…
«Хозяйка…» — подумалось ему, но нет, хозяйка никогда б не убрала так раскладушки, не заправила их по-солдатски, по казарменному уставу, не расставила б на окне банок с дрезденской гуашью — цвет к цвету, колер к колеру…
Несколько репродукций, паршивеньких, из журналов, наклеено было по стенам — Джотто, Фаворский… Куприн… Серебрякова, Левитан и, конечно, Сезанн.
Сапроненко стоял на пороге, боясь шагнуть в глубь комнаты, оцепенев, боясь что-нибудь повредить, нарушить в этой чистоте.
Володькиной раскладушки не было, и вообще не выглядывала ниоткуда никакая его вещичка: ни смятой рубашки, ни любимого его сероглинного кувшина. На столе лежал конверт, и Сапроненко, со сжатым, остановившимся сердцем подошел к столу, подошел, как бы тайком забравшись в чужое жилище. Письмо было ему.
Он схватил его, разорвал, уже понимая…
«Сашка, мой брат!..»
Сапроненко опустил письмо, перевел дух.
Мелко-мелко, похоже на старую арабскую вязь, тянулись строчки.
Он стиснул зубы н снова поднял письмо к лицу.
«Сашка, мой брат!
Я знаю, она умерла.
Пишу тебе первый раз, слушай.
Моя мать стара. Моя жена одна, ее некому защитить, у меня дочь. Как могу я жить тут, когда они там одни? Какой же я сын? Какой же я отец? Я же еще пока жив, и они живы пока. И ради чего мне быть тут?