Вершиной патриотического мифотворчества, начало которому было положено еще «Духом журналов» и последующими публикациями А.С. Пушкина, стала литературная деятельность славянофилов — А.С. Хомякова, братьев Киреевских, братьев Аксаковых, А.И. Кошелева, Ю.Ф. Самарина и других, начавшаяся в середине 1830-х годов. Смысл этой пропагандистской кампании был весьма прозрачен: развивая тезисы о прекрасных качествах русской крестьянской души, можно было обосновать необходимость сохранения крепостного рабства: кто же, кроме помещика (пусть не столь уж прекраснодушного — будем же справедливы и самокритичны!), может позаботиться о таких не по-земному святых людях, как русские мужики?
И славянофилы дружно принялись слагать сказки о мужиках. Поскольку сказки о существующей реальности сочинять довольно трудно (почти у всех современников имеются собственные глаза и уши, что, заметим, нисколько не смущало коммунистов уже ХХ века!), то идеалы российской общинной жизни усматривались в ушедшем прошлом святой Руси — о котором у публики XIX века имелись весьма туманные представления:
«Рассматривая общественное устройство прежней России, мы находим многие отличия от Запада, и во-первых: образование общества в маленькие так называемые миры. Частная, личная самобытность, основа западного развития, была у нас также мало известна, как и самовластие общественное. Человек принадлежал миру, мир ему. Поземельная собственность, источник личных прав на Западе, была у нас принадлежностью общества. Лицо участвовало во столько в праве владения, во сколько входило в состав общества.
Но это общество не было самовластным и не могло само себя устраивать, само изобретать для себя законы /…/. Бесчисленное множество этих маленьких миров, составлявших Россию, было все покрыто сетью церквей, монастырей, жилищ уединенных отшельников, откуда постоянно распространялись повсюду одинаковые понятия об отношениях общественных и частных. Понятия эти мало-помалу должны были переходить в общее убеждение, убеждение — в обычай, который заменял закон, устраивая по всему пространству земель, подвластных нашей церкви, одну мысль, один взгляд, одно стремление, один порядок жизни. Это повсеместное однообразие обычая было, вероятно, одною из причин его невероятной крепости, сохранившей его живые остатки даже до нашего времени сквозь все противодействие разрушительных влияний, в продолжении 200 лет стремившихся ввести на место его новые начала».[194]
«До сих пор еще сохраняется этот характер семейной цельности в нашем крестьянском быту. Ибо если мы захотим вникнуть во внутреннюю жизнь нашей избы, то заметим в ней то обстоятельство, что каждый член семьи, при всех беспрестанных трудах и постоянной заботе об успешном ходе всего хозяйства, никогда в своих усилиях не имеет в виду своей личной корысти. Мысли о собственной выгоде совершенно отсек он от самого корня своих побуждений. /…/ В прежние времена это было еще разительнее, ибо семьи были крупнее и составлялись не из одних детей и внуков, но сохраняли свою цельность при значительном размножении рода. Между тем и теперь еще можем мы ежедневно видеть, как легко при важных несчастьях жизни, как охотно, скажу даже, как радостно один член семейства всегда готов добровольно пожертвовать собою за другого, когда видит в своей жертве общую пользу своей семьи».[195]
Понятно, что желающие проникать внутрь крестьянских изб для того, чтобы удостовериться в правдивости поучений Ивана Киреевского, не очень находились среди образованных россиян первой половины XIX века. Зато нашлось не мало желающих оградить святую жизнь русских мужичков от тлетворных новых разрушительных влияний.
Но была ли какая-нибудь объективная основа для подобного мифотворчества?
Да, была: русская поземельная община — вовсе не миф.
1.7. Механизмы социальной помощи в России первой половины XIX века
Безграмотные сказки Ф. Энгельса (которыми он увлекался так же, как славянофилы своими собственными) о происхождении государства, семьи и частной собственности не выдерживают никакой критики, равно как и его наукообразные рассуждения о роли труда в процессе превращения обезьяны в человека.
Во времена Энгельса было крайне мало известно о культуре примитивных народов, вполне сохранившихся до наших времен в глухих уголках Южной Америки, Центральной Африки, Австралии и Юго-Восточной Азии. Другие мыслители, современные Энгельсу, просто не позволяли себе безапелляционных фантазий на темы, нуждавшиеся в дальнейших исследованиях: уже известный к тому времени анализ социальной организации и общественной психологии североамериканских индейцев, проделанный Л.Г. Морганом, с публикациями которого был знаком Энгельс, сулил дальнейшие захватывающие открытия. Зато Энгельс был великолепным журналистом и обладал чисто журналистской способностью писать как о том, что хорошо понимал, так и о том, чего не понимал вовсе — для профессионального журналиста в этом разницы нет.
Ныне хорошо известно, что элементы семьи, частной собственности и государства значительно древнее самого человечества.
И защита и маркировка собственной территории, и явно частнособственническое отношение к недвижимому имуществу: норе, гнезду и т. д. — все это характерно для большинства видов птиц и млекопитающих и для многих более низших существ. Все разнообразные формы семейной жизни, включая моногамию, полигамию и даже гомосексуальные содружества — распространенные атрибуты животного мира. У насекомых же встречаются формы организации общественной жизни посложнее человеческой государственности. В любом зоопарке и даже у домашних кошек и собак можно наблюдать собственническое отношение животных к бытовым предметам. Поэтому отказ русским крестьянам в общечеловеческих качествах, связанных с собственническим поведением, — миф и пропаганда самого примитивного толка.
Единственно верно то, что русские крестьяне в большинстве своем не выработали понятия частной собственности на землю. В этом видели их отличие и от их западноевропейских собратьев, и от цивилизованной части россиян.
Но принципы поведения и этики русских крестьян были лишь продуктом происходившего в относительно недавние времена процесса земледельческого освоения бескрайней дикой природы, не завершившегося вплоть до ХХ века на сибирских и закаспийских окраинах.
Исследования А.А. Кауфмана,[196] проведенные уже в конце XIX — начале ХХ века, подробно разобрали процесс распространения и развития крестьянского землепользования.
Поначалу земледельцы отгрызали пахотную землю от леса или степи, которые до их появления действительно были «ничьей», «царской», «божьей» землей; местные аборигены — скотоводы и охотники — в счет не шли, и безжалостно притеснялись и истреблялись — вполне аналогично с той же Америкой. Притом пионеры вовсе не придерживались никаких коммунистических уклонов: все они обзаводились собственными индивидуальными участками и самостоятельно эксплуатировали их. Когда в новоявленных селениях становилось тесно с пахотной землей, то осваивались более отдаленные угодья. Затем часть жителей была принуждена снималаться с места, удалялась в глубь неосвоенных территорий.
Но невозможно было слишком часто свертывать прежнее хозяйство и обзаводиться новым. Да и интенсивное освоение земель рано или поздно доводило совокупные владения каждого селения либо до столкновения с границами соседних, либо выводило пионеров на границы местностей, вовсе не подходящих для земледелия, — далее расширяться было некуда. Группа семей закреплялась за местом обитания, рождались и вырастали новые поколения, и теснота усугублялась.