Разумеется, сами Муссолини и Гитлер вовсе не подозревали, что следуют в фарватере русского идеолога и пропагандиста более чем полувековой давности.
Но мы-то должны отметить, что эпоха Николая I и первых лет правления Александра II оказалась идейной колыбелью не только коммунизма, но и фашизма и национал-социализма. А конец правления Царя-Освободителя, как мы увидим, ознаменовался и политическим столкновением, и неожиданным союзом носителей этих идей!
Однако столь далеко идущие заявки Каткова не сильно привлекали симпатии консервативных царских администраторов в 1860-е годы. Отчасти это объясняется все той же двойственностью проводимой в то время политики и ее результатов — к западу от Березины и к востоку от нее.
На собственной территории России никто пока никак не собирался прибегать к национал-социалистическим методам и организовывать террористический напор черни на образованных инакомыслящих. В Польше же эти методы сработали тогда великолепно, но в российском правительстве прекрасно отдавали себе отчет, что и это было не моральной победой, а грубым насилием.
Валуев, прославившийся тогда и позже теми гонениями, которые обрушились и на польский, и на иные нерусские языки, сам нисколько этим не обольщался — по крайней мере в собственном дневнике, куда он пессиместически записал в декабре 1863: «Дела польские вообще мало подвигаются к развязке. Затишье или, точнее, даже полузатишье. Мы тешимся надеждами без основания. Мы все ищем моральной силы, на которую могли бы опереться, и ее не находим. А одною материальной силой побороть нравственных сил нельзя. Несмотря на все гнусности и ложь поляков, на их стороне есть идеи. На нашей — ни одной. /…/ Мы говорим о владычестве России или православия. Это идеи для нас, а не для поляков, и мы сами употребляем их название неискренно. /…/ Это не идея, а аномалия. Нужна идея, которую мог бы усвоить себе хотя один поляк».[451]
Он же еще почти через два года, в ноябре 1865: «сидел в /…/ совещании по западным делам. /…/ Пятичасовая борьба о чем! О том, чтобы не дозволять возвращения в Западный край всем высланным оттуда административным порядком лицам и чтобы найти средство выгнать оттуда тысяч 6, 7 или 10 польских помещиков! /…/ мне нестерпимо то хладнокровие, с которым они тасуют людей, верования, правила, как карты, которые можно изорвать и бросить под стол по произволу. Я бы десяти собак не выгнал. Они думают выгнать 10 тыс. семейств. Можно убить бешеную собаку, но если не убивать, то следует признать небешеной и накормить. Его величество призван управлять своими подданными и пещись о них, а не предпринимать водворение Калуги в Киеве и Вологды в Вильно подобными элементарными насилиями. Результат совещания — разногласия».[452]
Ясно, что такие настроения, в общем-то понятные и оправданные, не могли сопровождаться симпатиями по отношению к принципам и методам Каткова.
2.6. Последствия реформы как основа революционного движения
В конечном итоге Россия избежала в 1861–1863 годах кровавой трясины гражданской войны. Недовольные друг другом помещики и крестьяне втянулись в тяжелый процесс размежевания взаимных интересов и продолжили самостоятельную деятельность по производству сельскохозяйственной продукции и ее рыночной реализации. В скорейшем времени выяснилось, что все опасения помещиков, боявшихся крестьянского освобождения, полностью оправдались — и даже в гораздо большей степени, нежели можно было ожидать!
Накануне реформы упоминавшийся энтузиаст крестьянской эмансипации А.М. Унковский демонстрировал собственные оптимистические расчеты: «при наемном труде для обработки господских полей потребуется гораздо меньше рук, а излишние руки облегчат наем рабочих. /…/ Помещикам при введении наемного труда потребуется лишь две трети рабочих рук из прежнего их количества. Многие утверждают, что помещики при этом обойдутся только половиной /…/»[453]
Блестящий анализ того, что практически осуществилось позднее, проделал М.Н. Покровский:
«Для «знатных и богатых» результат реформы получился именно тот, какой им был нужен. Крупнейшее землевладение и после 19 февраля 1861 г. осталось господствующим, как оно было до него. По статистике 70-х годов 10 % помещиков, владевший каждый более чем 1000 десятин земли, принадлежало ¾ всей дворянской земельной собственности, причем 3/5 этой крупной собственности [т. е. 45 % всей помещичьей земли] было в руках крупнейших владельцев, имевших более 5000 десятин на каждого. Наоборот, трем четвертям всей дворянской массы принадлежало всего 14 % общего количества дворянской земли. Гибли и разорялись именно мелкопоместные — крупные имения, за индивидуальными исключениями, благополучно дожили до 1905 года. Арендные цены росли, /…/ и с начала 60-х до начала 80-х годов поднялись в 2½ — 3½ раза, местами даже и гораздо больше, в 8 — 10 раз. «Арендатор» оказывался гораздо выгоднее «оброчного мужика» — и хлопот с ним было меньше. Сохранение крестьянского тягла оказалось очень мудрой мерой, — и освобожденный от обработки барской земли крестьянин мог лучше заняться своей землей, и урожайность крестьянской пашни как надельной, так и арендованной повысилась /…/. Зато надежда тех средних помещиков, которые мечтали об интенсивном хозяйстве, развеялись как дым, особенно в нечерноземной полосе.
Уцелевшее крестьянское хозяйство оказалось грозным конкурентом помещичьего — и конкуренция эта давала себя чувствовать самыми различными и подчас неожиданными способами. Расчет на дешевые рабочие руки оказался мифическим — руки в деревне были дешевы, когда был неурожай, т. е. когда и на барской пашне делать было нечего; при хорошем урожае крестьянам было достаточно работы на своих наделах и они «ломили» цену, от которой барин приходил в ужас. Оборотного капитала было мало — полученные за крестьянские наделы выкупные свидетельства были проедены в переходный период /…/; частный кредит, при огромном спросе на капиталы для постройки железных дорог, был неимоверно дорог (не менее 7 % годовых номинально — фактически еще более).
Наконец, самое проведение железных дорог, — мера, о которой прогрессивные помещики и их представители в литературе хлопотали уже с конца 30-х годов, — дало совершенно неожиданные результаты. Ближайшая цель — оживление сношений с европейским рынком и поднятие хлебных цен — была, правда, при этом достигнута /…/. Но от этого выиграли не те губернии и не те слои населения, которые возлагали на железные дороги такие большие надежды. С проведением юго-восточных железных дорог, главным образом, линии Орел-Царицын (1870 год), за границу хлынул поволжский хлеб. Ранее отсюда вывозили, ввиду дороговизны транспорта, только самые ценные сорта хлеба /…/, — теперь пошла и русская пшеница, и даже рожь. В результате, в то время как в Саратове хлебные цены поднялись на 100 %, в Орле они поднялись только на 66 %, а в Рыбинске даже только на 50 %. Между тем, в нижнем Поволжье земля продолжала еще давать урожаи при очень экстенсивном хозяйстве, без больших предварительных затрат, — тогда как в нечерноземной полосе экстенсивное хозяйство уже не давало урожаев /…/. И в довершение своих бед, как раз от проведения железных дорог помещик центральной России потерял главное свое преимущество, всей выгодности которого он не сознавал при крепостном праве: монополию сбыта хлеба на рынке. Только располагая сотнями даровых крестьянских подвод можно было доставить хлеб туда, где стояли выгодные цены — на один из главных рынков. Теперь, где была железнодорожная станция, там был и рынок; из любого захолустья хлеб шел без перегрузки в Ригу или Одессу. Вместе с железною дорогой появились рои мелких агентов, которые покупали хлеб у кого угодно — у помещика, у крестьянина, у мелкого частного скупщика. Прежде мужик должен был терпеливо дожидаться, пока продаст свой хлеб барин, да еще возить барский хлеб в город на своей лошади — теперь барин должен был равняться под «мужицкие» цены. Но мужик, не знавший наемного труда и интенсифицировавший свое хозяйство при помощи своих мускулов — которые он, в простоте своей, считал даровыми — всегда мог продавать хлеб дешевле помещика».[454]