Вот здесь-то и проявлялось отличие российских пионеров от североамериканских, действовавших в совершенно аналогичных условиях: американцы были настоящими европейцами, воспитанными на традициях земельной собственности, только переехавшими на другой континент, и прежде всего заботились об установлении собственнических прав на вновь занятую землю, а потом держались за них руками и зубами. Хотя в Европе тоже, как справедливо на этот раз отмечал Ф. Энгельс, в стародавние времена соблюдались общинные порядки (у кельтов и германцев), но затем распространение крупными феодалами римского права, закрепившего индивидуальную собственность на землю, покончило с поземельной общиной — и с тех пор миновали века.[197]
Иным было поведение российских переселенцев. Когда земли не хватало на всех, то вступала в ход ее дележка по жребию, возобновлявшаяся периодически каждые несколько лет — чтобы учесть индивидуальные изменения численности каждой семьи и откорректировать по справедливости распределение угодьев. Это и называлось общинным переделом земли.
Границы распространения общинного землепользования в России продолжали раздвигаться в конце XIX и начале ХХ века на север и на восток — следуя за границами расширявшейся зоны крестьянского земледелия. Во всех иных отношениях русские крестьяне оставались полными индивидуалистами, как и их собратья в Америке и Западной Европе.
Опасность общины для грядущих экономических перспектив недооценивалась в дореформенной России: зачастую и помещикам, и властям было удобнее иметь дело с общиной, как единым объектом при экономических расчетах; законом 1769 года, в частности, на общину возлагалась круговая порука при выплате государственных податей.[198]
Реформы П.Д. Киселева, проведенные в 1837–1841 годах, возлагали на общину и все прочие повинности государственных крестьян, которые по-прежнему рассматривались в качестве государственных служащих нижнего уровня: строительство и поддержание в порядке местных дорог, государственные гужевые перевозки, поселение на постой различных проезжих чиновников и т. д., и т. п.; тем самым также укреплялась реальная власть общины над своими членами.
Общинное уравненительное землепользование с большой натяжкой можно отнести к проявлениям какой-то особой общинной идеологии, которую уже российские социалисты второй половины XIX века провозглашали преддверием коммунистической: точно так же поступают любые потерпевшие кораблекрушение, когда воды не хватает на всех — вводят нормирование потребления.
Продуктовые карточки вводились во всех воюющих странах Европы во время обеих Мировых войн ХХ века — такое нормирование спасало от голода все страны и все народы — независимо от социального строя и господствующей идеологии. В Советском Союзе, в самые мирные времена, при постоянном дефиците товаров, такие нормы очень часто устанавливались стихийным образом: очередь требовала, чтобы товара хватило по возможности большему числу людей: «Отпускайте по одной штуке (или по одному килограмму) в одни руки!» — и продавцы беспрекословно подчинялись!
Подобное сравнение общины с другими формами уравнительной дележки должно включать и предельные логические итоги: когда наличие дефицитных жизненных припасов опускается уже ниже норм, обеспечивающих выживание индивидов, то многие люди становятся склонны к утрате человеческого облика, доходя при этом до любых преступлений — вплоть до людоедства!
Характерно, что общинные отношения возникали только в связи с дефицитом каких-то общенеобходимых благ — не только земли, но, например, и воды — в засушливых местностях. Во всем же прочем русские крестьяне рьяно блюли собственную самостоятельность. Что приводило их, в зависимости от обстоятельств и собственных способностей, к сугубо индивидуальным итогам.
Разумеется, если сравнивать русского крестьянина XVIII и XIX веков с европейским, то разница разительна во всем. Но если сравнивать тех и других с африканцами или тем более австралийцами, чего тогда практически не делали,[199] то ясно, что всегда имеют место все те же основные общечеловеческие принципы, нормы и права, различные в деталях, зависящих от материальных условий.
И русский, и любой африканец прекрасно разбираются ныне и разбирались всегда и в своей частной собственности, и в своих семейных отношениях. А именно в этом-то праве и старались отказать русским крестьянам помещики, претендуя и на их имущество, и на труд, и на жен и детей — и это не могло не приводить к жесточайшим конфликтам.
Знаменитый бытописец русской деревни А.Н. Энгельгардт (отец цитированного выше М.А. Энгельгардта) живописал и тупость помещиков, в значительной степени уступавших своим предшественникам XVIII века в понимании русских крестьян, и реальные умонастроения в среде последних:
«Я встречал здесь помещиков, — про барынь уж и не говорю, — которые лет 20 живут в деревне, а о быте крестьян, о их нравах, обычаях, положении, нуждах никакого понятия не имеют; более скажу, — я встретил, может быть, всего только трех-четырех человек, которые понимают положение крестьян, которые понимают, что говорят крестьяне, и которые говорят так, что крестьяне их понимают. /…/
Известной долей кулачества обладает каждый крестьянин, за исключением недоумков, да особенно добродушных людей и вообще «карасей». Каждый мужик в известной степени кулак, щука, которая на то и в море, чтобы карась не дремал.
/…/ хотя крестьяне и не имеют еще понятия о наследственном праве собственности на землю — земля ничья, земля царская — но относительно движимости понятие о собственности у них очень твердо.
/…/ у крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплуатации. Зависть, недоверие друг к другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству — все это сильно развито в крестьянской среде. Кулаческие идеалы[200] царят в ней /…/.
Каждый крестьянин, если обстоятельства тому благоприятствуют, будет самым отличнейшим образом эксплуатировать всякого другого, все равно, крестьянина или барина[201], будет выжимать из него сок, эксплуатировать его нужду. Все это, однако, не мешает крестьянину быть чрезвычайно добрым, терпимым, по-своему необыкновенно гуманным, своеобразно, истинно гуманным, как редко бывает гуманен человек из интеллигентного класса»[202] — последнее особенно пикантно: если интеллигенты были много хуже хищных и корыстолюбивых крестьян, то они должны были бы быть просто людоедами!
Но ведь это действительно оказалось недалеко от истины, хотя интеллигентская пропаганда всячески навязывала и культивировала свои якобы бескорыстные и альтруистические мотивы мышления и деятельности! До наших дней сохранилось бездумное и некритическое восприятие этой пропаганды, например: «интеллигент — это тот, кто не поглощен целиком и полностью собственным благополучием, а хотя бы в равной, но предпочтительно и в большей степени печется о процветании всего общества и готов в меру сил потрудиться на его благо»![203]
Когда представители этой благородной интеллигентной молодежи двинулись-таки в 1874–1876 годах по русским избам — с благоугодной целью утопить Россию в крови, подняв в ней всеобщее крестьянское восстание, то целиком и полностью могли убедиться именно в корыстолюбии и кулаческих настроениях крестьян. Г.В. Плеханов[204] так вспоминал об этом в 1903 году: