И вот что я услышал от Макса, моего мудрого друга. Не зря он давно мне советовал не рассказывать Нине про такую милую докторшу. И в больнице она держала меня так долго потому, что хотела близости, там и начиналось то, что произошло сегодня. С чего бы это русской докторше натирать пленному спину? Для этого есть, если пленный, санитар. А то, что случилось сегодня, могло произойти и раньше.
Сколько же сомнений и страхов надо было ей преодолеть, чтобы решиться на такое! Ведь если узнают — она потеряет не только работу. Она офицер, и любовная связь с военнопленным означает для нее трибунал и суровый приговор — лагеря на долгие годы. И кто знает, сколько времени пробыла она без мужской ласки. «А ты, взрослый мальчик, так хорошо выглядишь с твоими рыжими кудрями…» И не надо сейчас беспокоиться о Нине, пусть она и первая, такая большая любовь. Кто может знать, когда мы расстанемся с ней и с Людмилой, увидимся ли когда-нибудь снова? Ведь сколько раз за эти пять лет плена наша жизнь изменялась чуть не в считанные минуты! Никаких предупреждений — подъем ночью, строиться, шагом марш — и поехали в другой лагерь…
Хорошенькая перспектива… Но Макс, как всегда, прав. Еще он добавляет, что надо довольствоваться тем, что возможно, и что наши возможности весьма ограничены. Ужасно, если меня теперь не будут пускать на завод и я не увижу Нину… И еще мы говорим с Максом о Людмиле; и он не знает, как ему быть — она опять сказала ему, что хочет обязательно родить ребенка.
Получил письма от брата Фрица и от его невесты Гизелы, длинное письмо от мамы. Оно не такое безнадежное, как не раз бывало. Когда же меня наконец освободят, почему все новые сроки, пишет мама: «Это прямо игра на нервах какая-то!» (Эту фразу цензура, наверное, не заметила.) Еще мама пишет, что теперь пленные из России возвращаются каждый день… Мама никому из соседей не рассказывает, что часто получает от меня письма, и фотографии не показывает. Ведь у многих из них тоже отцы или дети в плену в России, но письма они получают очень редко, а то и одну или две открытки Красного Креста за все эти годы. Когда-то соседка спросила маму язвительно: «Чем это ваш сын в плену занимается, что вам так часто приходят письма?» Что это всего лишь привилегия для театральной бригады в лагере, вряд ли кто поверит…
А я устал как собака и спал сегодня так крепко, что Макс будит меня уже второй раз. Еще ночь, нет и пяти часов, но ничего не попишешь — на кухне меня ждет работа. Не знал я раньше, что у русских столько «бухгалтерии» на кухне. Мне предстоит в первый раз изготовить месячный отчет, хорошо еще, что Гейнц обещал помочь. Но сначала надо поесть, со вчерашнего обеда у меня и крошки во рту не было. Суп с требухой, что мы привезли в прошлый раз, сегодня еще не варят, Гейнц пока только экспериментирует.
Специй у нас обычно не бывает, но недавно он прихватил на продуктовом складе мешочек с гвоздикой, это «сверх плана». С вечера мелко нарезал хорошо вымоченный кусок рубца, добавил туда зерен этой гвоздики, побольше лука и сварил кастрюлю на пробу. Получилось, по мне, даже вкусно, особенно по сравнению с вечным перловым супом, который изрядно надоел. Ну и если не вспоминать о вони, которую эта требуха издавала. Два повара заняты теперь вовсю: режут рубец на мелкие кусочки к большой варке на вечер. Странный запах, конечно, в кухне ощущается. Ну и что? Бывало, что обычное мясо, что мы получали на складе, пахло хуже.
После обеда мы закончили месячный отчет, завтра предъявим его нашему кухонному офицеру. Гейнц считает, что все будет в порядке, он умеет делать так, что в конце все сходится до последней мелочи. И посвящает меня в свои секреты — как получается, что у нас всегда есть «неприкосновенный запас». В лагере уже привыкли к тому, что по воскресеньям суп погуще, а порции каши побольше. А ведь на Рождество было сладкое и даже кофе. Какие же для этого нужны были продукты? А дело в том, что Виктор Петрович, надзирающий за кухней офицер, предоставляет нам свободу колдовать с меню по усмотрению Гейнца. И наверное, даже рад, что его этим не затрудняют.
Нас сегодня посетил сам Владимир Степанович вместе с Максом Зоукопом, и с ними свита — несколько офицеров, в том числе женщины, и несколько гражданских. Начальник лагеря с гордостью показывает им, какое у нас на кухне оборудование, здоровается с поварами, иногда задает вопросы.
Я стою рядом с Гейнцем, и, подойдя к нам, Владимир Степанович тихо спрашивает, вкусный ли сегодня суп — гостям предложить можно? Гейнц, кажется, не уверен. Но мы же пробовали, суп хороший, и гости ведь понимают, что они не в шикарном ресторане. Хорошо, что Гейнц сварил на пробу только кастрюлю, как раз хватило всех угостить. И свежий хлеб для них нашелся.
Всем хватило, и никто не поморщился. Значит, Владимиру Степановичу лишний «плюс» у каких-то начальников. Только позже мы узнали, что гражданские — это были представители международного Красного Креста. Наверное, наш лагерь «можно показывать», а может быть, он даже образцовый. Во всяком случае, по сравнению с теми, где мы побывали раньше.
Чем ближе к четырем часам, тем больше я нервничаю. Чего только я не передумал! И как скажу Маше, что люблю Нину, а в постель с ней больше не хочу. Или, как она захочет поцеловать меня, а я ее оттолкну… Нет, так не хочу, она ведь ничего плохого мне не сделала, совсем наоборот, а я наслаждался ее ласками. Скажу-ка я ей просто, что боюсь попасться и, значит, не хочу уединяться с ней, это она лучше всего поймет. Или совсем не пойду к ней сегодня!
Да нет, это же только откладывать «на потом», это не решение. И обижать я Машу не хочу, значит, о Нине ничего говорить не буду, вот и всё! Что сказал мне Макс? Что это еще неизвестно, увижу ли я когда-нибудь Нину снова. Так, может, мне и дальше наслаждаться близостью с Машей? Не знаю, что мне и делать, что правильно, а что нет. Я же люблю Нину, а вчера был с другой женщиной… Ну и что? Я же был счастлив и горд, что такая женщина лежит у меня на груди, что она ради этого обо всем забыла, бросилась в омут. Нет, это слишком прекрасно, чтобы вот так взять и бросить. А что, если это был у нее только эпизод, прихоть сексуально озабоченной женщины? Ну нет, эту мысль я тоже отгоняю. Не из самолюбия ли?
Что за бред, все эти мои размышления!
Пришел к больнице в раздерганных чувствах. «Пожалуйста!» — из-за двери в ответ на мой стук, и я вхожу. Маша стоит за письменным столом, смотрит на меня большими глазами, идет навстречу, целует меня — и в мгновение ока все мои «правильные мысли» испаряются; я ее страстно целую. А Маша берет меня за руку и ведет в комнатушку, соединенную с ее кабинетом. Там стоят картонные ящики с книгами. «Мы их повезем ко мне домой. По очереди…» — Она лукаво улыбается.
Я поднял ящик, он не тяжелый, и мы пошли. Прямо через лагерь, к воротам. Там Маша зарегистрировала в охране, что ведет меня с собой. Отсюда до ее дома нет и ста метров, это жилой блок, где живут все офицеры нашего лагеря с семьями. Машина квартира на втором этаже. На лестнице чисто, этим занимаются уборщики из лагеря.
Никогда я еще не был в таком жилом/доме. Поставил коробку на пол. Маша попросила снять ботинки; наверное, это здесь так полагается, ведь когда ездили с Дмитрием к его девушке, там тоже все снимали обувь. И так же, как было там, Маша протягивает мне шлепанцы. И тут же обнимает меня, треплет волосы и ведет показывать свое маленькое царство. Из узенького коридора дверь в ванную комнату, там ванна белого цвета на ножках, я в такой никогда не купался. У нас дома ванна была цинковая, ее приносили по субботам из подвала на кухню и наполняли теплой водой из котла, его грели на кухонной печи. Места в той ванне было на одного мальчишку, второй мылся в той же воде, только волосы споласкивали свежей. Отец мылся на работе, на шахте, а мама — после того, как мы с братом ложились спать.
Рядом с ванной здесь унитаз с бачком для воды, такой был и у нас дома, когда отец работал штейгером. А у многих шахтеров уборная была во дворе, а в больших многоквартирных домах — общая на лестничной площадке между этажами.