Точные детали, характёрный говорок нужны писателю не для коллекции и не для демонстрации своей наблюдательности — ведь и это все имеет саМоё непосредственное отношение к современному рабочему характёру в одной из его разновидностей.
Деловая девчонка, ловко и без видимого труда освоившая новейшую профессию, непростую аппаратуру и не познавшая толком извечную азбуку сердца, полноту и неповторимость человеческого чувства — сколько их, таких «деловых девчонок» (да и «молодых специалистов» мужского пола) на нынешних, сверкающих стеклом и бетоном, ультрасовременных объектах всесоюзного, республиканского и местного значения! Нарастающие заботы их образования не могут и не должны подменять или отодвигать на второй план развитие их чувств, их нравственности и духовности. А что такое раскрывшаяся, проснувшаяся душа такой вот, незаметной в бурлящих событиях большой стройки, обыкновенной девушки Симы из рабочего общежития, каким красивым и тонким бывает в минуту счастья такой «радостный человек», про это Николай Воронов сумел рассказать давно в одном из лучших своих сочинений ранней поры, «Кассирша».
Рассказу этому без малого двадцать лет: я хорошо юмню, что появился он почти одновременно со знаменитыми «Дождями» Сергея Антонова. Схожие сюжеты: «маленький человек на большой стройке», у Антонова — секретарша, тут — кассирша. Но и на фоне крупной удачи опытного новеллиста свежий, своеобразный голос молодого уральского рассказчика не потерялся, запомнился и сразу обратил на себя внимание.
В «Кассирше» не было ещё «красноколесых машин» и дверца раскаленной печи не становилась «арбузно-алой» — начинающий поэт рабочего характера не дерзал тогда на подобные, весьма показательные для него впоследствии новации в эпитетах.
Но сам характёр во всей своей не опознанной раньше, скрытой романтике «будничного труда» уже был. И вырастал, раскрывался на удивление тонко и точно… Он начинался в упорстве старшего бухгалтера Сидора Ильича, так и не отпустившего Симу из опостылевшей ей кассы, на окошке которой местные весельчаки начертали: «При коммунизме кассиров не будет»; он развивался через служебные споры с напудренной и тонко благоухающей кассиршей правобережья Вельской, которая не понимала, зачем в день зарплаты возвращаться на стройку сквозь пургу и стихию с кучей денег в рюкзаке, если «мы с вами скромные кассирши, а не полярные летчики»; и он торжествовал в нешуточных переживаниях и приключениях с парнем-экскаваторщиком, оказавшимся случайным попутчиком Симы на этой темной и вьюжной «дороге долга», торжествовал и в буре чувств, открывшихся и заполонивших Симу, и в той привычной строгости, с которой она теперь, скрывая от чужих глаз свою новую радость, распахнула в тот день кассу: «Только не напирайте. Все до одного получите».
Переживаний и мыслей в «Кассирше» больше, чем слов, — жестко отобранные фразы как бы сдерживают этот внутренний напор ума и сердца. Не всегда потом Н. Воронов бывал столь строг и беспощаден в своем отборе слов — и тогда появлялось «врачующее очарование» природы с вовсе уж заемным «шелковистым шелестом тростников», банальной «заветной целью» и слишком красивыми «тяготами пути», «мглой безнадежности». Более оправданы его откровенные, часто резкие и непривычные на слух стилистические изыски в поэтике индустриального труда и пейзажа, хотя и здесь не обходится без явных излишеств, вроде такого, например: началась гроза, и в небе «вскоре металлически загрохотало»— но этого автору кажется недостаточным, и он в следующей фразе натужно, надуманно изобретает неистовство грома, похожее «на то, будто раскатываешь трубы тоннельного сечения».
Ясна и последовательна целеустремленность Воронова к принципиально новым словосочетаниям, к новой стилистике и метафорам, к ассоциациям городским, заводским, не «земляным», а «металлическим», но во всем этом нельзя терять чувства меры.
Одно дело — поднять механический паровозный гудок до всех оттенков живой природы, и совсем другое — свести «живую» грозу к узкопрагматическому, служебному грохоту «труб тоннельного сечения». Эти лабораторные «придумки», за которыми, как за искусными, автоматическими шторками чувствуется уже не живой глаз, а объектив фотоаппарата, особенно ощутимы там, где необычные, «сложносочиненные» эпитеты и метафоры нанизываются друг на друга в одной фразе, в одном описании — их открытое, молниеносное свечение таково, что оно с неизбежностью требует и смыслового акцента в той же точке с обязательными расслаблением и паузой после себя. Иначе точный в своей многоплановости образ рассыпается, как разбитый калейдоскоп.
Стилистические, ритмические, словарные поиски Н. Воронова не во всем и не всегда удачны, но даже в своих заблуждениях они мне куда приятней, чем та гладкая, голубоватая и обезжиренная, как снятое молоко, проза, с помощью которой нередко ещё создаются и печатаются сочинения на «рабочую тему».
Может, поэтому критика редко упрекала Воронова за избыточную яркость его изобразительных средств, чаще находили у него излишнее сгущение красок, — скажем, неоправданное пристрастие к «барачному периоду» в жизни его излюбленных героев. Я думаю, в спорах на этот счет много объясняет и проясняет повесть «Голубиная охота».
Это снова о детстве, причем как раз о довоенном детстве, в бараках 30-х годов. Здесь ещё почти нет дыхания большого завода (он только подымался, строился), да и сюжет весь повернут не к заводской молодежи и даже не к строителям, а к поселковым голубятникам. Один, далеко не самый важный уголок тогдашнего быта и жизни. Жизни трудной, небогатой на развлечения и радости? Да, несомненно.
Каждый рубль, каждая горстка пшена на учете, а тут ещё и безотцовщина и безжалостные законы улицы, местного базара. Значит, детство горькое, невеселое? А вот этого как раз и не скажешь, прочтя «Голубиную охоту». Конечно, гонять и обменивать голубей — дело не саМоё стоящее в воспитании подростков, по нынешним временам и в их возрасте можно найти занятие куда поинтереснее.
А жить, расти, постигать сложность человеческих взаимоотношений, находить красоту в окружающем мире им приходилось именно тогда и именно там, где застало их детство. СаМоё удивительное, что удалось доказать и показать Н. Воронову в этом бесхитростном «барачном» сюжете, — это то, что они всё-таки находили красоту и вырастали в достойных людей, получая и в тогдашнем рабочем поселке свои первые жизненные уроки и свои первые радости, в том числе на захватившей их «голубиной охоте». И поди потом проследи и высчитай, откуда так запомнились и пришлись по душе озорному ремесленнику все цвета «побежалости стали» — не от этого ли разноцветья его любимых дутышей и турманов? И когда он понял истинную цену хлеба, получаемого по карточкам, — не тогда ли, когда вывел для себя:
«Коль голуби были мои, я старался есть поменьше, чтобы в основном на корм им шла моя пайка»? Невелик урок, но разве бесполезен он для надвигавшихся испытаний войны да и вообще как первый урок осознанной справедливости?.. В нехитрых забавах и заботах «товарищей по голубиной охоте» тоже складывалась, находила себя личность будущего вороновского героя, она уже формировалась по законам родного поселка, по нормам рабочей морали. И потом не раз ещё мы заметим и отметим эти особые нормы взаимовыручки, дельного участия, деликатного, молчаливого поступка — и в «Спасителях», и в «Побеге», и в «Золотой отметине», и во многих других рассказах.
Железнодольск дорог Николаю Воронову и таким, каким он запомнился ему в юности, и таким, каков он есть сегодня, сейчас, во всем его внутреннем многоцветье и в «отсутствии внешнего величья».
Это не значит, что писатель готов все простить и оправдать в человеке из Железнодольска; его любовь к своему литературному герою-современнику не слепа, и год от года, книга за книгой она становится не только речистее, разнообразнее в словах и красках, но и мудрее, требовательнее. Он не склонен ни себе, ни ему прощать и малого «куржака», хотя, конечно, «куржак — это ведь часто ненадолго и редко гибельно, потому что на него есть ветер больших чувств и солнце прочной человеческой натуры».