Примите и проч.
В. Печорин»,
Я ему отвечал на другой день:
«25, Euston Square, 4 мая 1853 г.
Почтеннейший соотечественник.
Я был у вас для того, чтоб пожать руку русскому, которого имя мне было знакомо, которого положение так сходно с моим… Несмотря на то, что судьба и убеждения вас поставили в торжествующие ряды победителей, меня — в печальный стан побежденных, я не думал коснуться разницы наших мнений. Мне хотелось видеть русского, мне хотелось принесть вам живую весть о родине. Из чувства глубокой деликатности я не предложил вам Моих брошюр, вы сами желали их видеть. Отсюда ваше письмо, мой ответ и второе письмо ваше от 3 мая. Вы нападаете на меня, на мои мнения (преувеличенные и не вполне разделяемые мною), нельзя же мне не защищаться. Я не давал того значения слову наука,которое вы предполагаете. Я вам только писал, что я совокупность всех побед над природой и всего развития, разумеется, ставлю вне беллетристики и отвлеченной философии.
Но это предмет длинный, и, без особого вызова, не хочется повторять все, так много раз сказанное об нем> Позвольте мне лучше успокоить вас насчет вашего страха о будущности людей, любящих созерцательную жизнь. Наука не есть учение или доктрина, и потому она не может сделаться ни правительством, ни указом, ни гонением. Вы, верно, хотели сказать о торжестве социальных идей, свободы. В таком случае возьмите страну самую «материальную» и самую свободную — Англию. Люди созерцательные, так, как утописты, находят в ней угол для тихой думы и трибуну для проповеди. А еще Англия, монархическая и протестантская, далека от полной терпимости.
И чего же бояться? Неужели шума колес, подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой? Не запрещают же у нас, для того чтоб не беспокоить лирическую негу, молотить хлеб. (374)
Созерцательные натуры будут всегда, везде; им будет привольнее в думах и тиши, пусть ищут они себе тогда тихого места; кто их будет беспокоить, кто звать, кто преследовать? Их ни гнать, ни поддерживатьникто не будет. Я полагаю, что несправедливо бояться улучшения жизни масс, потому что производство этого улучшения можетобеспокоить слух лиц, не хотящих слышать ничего внешнего Тут даже самоотвержения никто не просит, ни милости, ни жертвы. Если на торгу шумно, не торг перенесть следует, а отойти от него. Но журналы всюду идут следом, — кто же из созерцательныхнатур зависит от premier-Pans или premier-Londres? [1257]
Вот видите, если вместо свободы восторжествует антиматериальное начало и монархический принцип, тогда укажите намместо, где нас не то что не будут беспокоить, а где нас не будут вешать, жечь, сажать на кол — как это теперь отчасти делается в Риме и Милане, во Франции и России.
Кому же следует бояться? Оно, конечно, смерть не важна sub specie aeternitatis, [1258]да ведь с этой точки зрения и все остальное не важно.
Простите мне, п. с., откровенное противуречие вашим словам и подумайте, что мне было невозможно иначе отвечать.
Душевно желаю, чтоб вы хорошо совершили ваше путешествие в Ирландию».
Этим и окончилась наша переписка.
Прошло два года. Серая мгла европейского горизонта зарделась заревом Крымской войны, мгла от него стала еще черней, и вдруг середь кровавых вестей, походов и осад читаю я в газетах, что там-то, в Ирландии, отдан под суд rйvйrend Father Wladimir Petcherine, native of Russia [1259]за публичное сожжение на площади протестантской библии*. Гордый британский судья, взяв в расчет безумный поступок и то, что виноватый — русский, а Анг(375)лия с Россией в войне, ограничился отеческим наставлением вести себя впредь на улицах благопристойно…
Неужели ему легки эти вериги… или он часто снимает граненую шапку и ставит ее устало на стол?
<ГЛАВА VII> И. ГОЛОВИН
Несколько дней после обыска у меня и захвата моих бумаг, во время июньской битвы, явился ко мне в первый раз И. Головин —до того известный мне по бездарным сочинениям своим и по чрезвычайно дурной репутации сварливого и дерзкого человека, которую он себе сделал. Он был у Ламорисиера, хлопотал, без малейшей просьбы с моей стороны, о моих бумагах, ничего не сделал и пришел ко мне пожать скромные лавры благодарности и, пользуясь тем, втеснить мне свое знакомство.
Я сказал Ламорисиеру: «Генерал, стыдно надоедать русским республиканцам и оставлять в покое агентов русского правительства». — «А вы знаете их?» — спросил меня Ламорисиер. «Кто их не знает!» — «Nommez les, nommez les». [1260]— «Ну, да Яков Толстой и генерал Жомини». — «Завтра же велю у них сделать обыск». — «Да будто Жомини русский агент?» — спросил я. «Ха, ха, ха! Это мы увидим теперь».
Вот вам человек.
Рубикон был перейден, и, что я ни делал, чтобы воздержать дружбу Головина, а главное, его посещения, — все было тщетно. Он раза два в неделю приходил к нам, и нравственный уровень нашего уголка тотчас понижался — начинались ссоры, сплетни, личности. Лет пять спустя, когда Головин хотел меня додразнить до драки, он говорил, что я его боюсь;говоря это, он, конечно, не подозревал, как давно я его боялся до лондонской ссоры.
Еще в России я слышал об его бестактности, о нецеремонности в денежных отношениях. Шевырев, возвратившись из Парижа, рассказывал о процессе Головина с лакеем, с которым он подрался, и ставил это на счет нас, западников, к числу которых причислял Головина. Я Ше(376)выреву заметил, что Запад следует винить только в том, что они дрались,потому что на ВостокеГоловин просто бы поколотилслугу и никто не говорил бы об этом.
Забытое теперь содержание его сочинений о России еще менее располагало к знакомству с ним. Французская риторика, либерализм Роттековой школы, pеle-mеle [1261]разбросанные анекдоты, сентенции, постоянные личности и никакой логики, никакого взгляда, никакой связи. Погодин писал рубленой прозой — а Головин думал рублеными мыслями.
Я миновал его знакомство донельзя. Ссора его с Бакуниным помогла мне. Головин поместил в каком-то журнале дворянски-либеральную статейку, в которой помянул его. Бакунин объявил, что ни с русским дворянством, ни с Головиным ничего общего не имеет.
Мы видели, что далее Июньских дней я не пролавировал в моем почетном незнакомстве.
Каждый день доказывал мне, как я был прав. В Головине соединилось все ненавистное нам в русском офицере, в русском помещике, с бездною мелких западных недостатков, и это без всякого примирения, смягчения, без выкупа, без какой-нибудь эксцентричности, каких-нибудь талантов или комизмов. Его наружность vulgar, провокантная и оскорбительная, принадлежит, как чекан, целому слою людей, кочующих с картами и без карт по минеральным водам и большим столицам, вечно хорошо обедающих, которых все знают, о которых всё знают. кроме двух вещей: чем они живут и зачем они живут. Головин — русский офицер, французский bretteur, hвbleur, [1262]английский свиндлер, [1263]немецкий юнкер и наш отечественный Ноздрев, Хлестаков in partibus infigelium. [1264]
Зачем он покинул Россию, что он делал на Западе, — он,так хорошо шедший в офицерское общество своих братии, им же самим описанных? Сорвавшись с родных полей, он не нашел центра тяжести. Кончив курс в Дерптском университете, Головин был записан в канцелярию Нессельроде. Нессельроде ему заметил, что у него почерк плох, Головин обиделся и уехал в Париж. Когда его (377) потребовали оттуда, он отвечал, что не может еще возвратиться, потому что не кончил своего «каллиграфического образования». Потом он издал свою компиляцию «La Russie sous Nicolas», [1265]в которой обидел пуще всего Николая тем, что сказал, что он нетпишет с е.Ему велели ехать в Россию — он не поехал. Братья [1266]его воспользовались этим, чтобы посадить его на Антониеву пищу — они посылали ему гораздо меньше денег, чем следовало. Вот и вся драма.