Наконец, тут были раненые — и страшно раненые. Я помню двоих крестьян средних лет, доползших, оставляя кровавый след, от границы до предместья, в котором жители подняли их полумертвыми. За ними гнался жандарм, видя, что граница недалеко, он выстрелил в одного и раздробил ему плечо… раненый продолжал бежать… жандарм выстрелил еще раз, раненый упал; тогда он поскакал за другим и нагнал его сначала пулей, а потом сам. Второй раненый сдался, жандарм второпях привязал его к лошади и вдруг хватился первого… тот дополз до перелеска и пустился бежать… догнать его верхом было трудно, особенно с другим раненым, оставить лошадь невозможно… Жандарм выстрелил a bout portant пленному в голову сверху вниз,тот упал замертво, пуля раздробила ему всю правую сторону лица, все кости. Когда он пришел в себя — никого не было… он добралсй по знакомым тропинкам, протоптанным контрабандистами, до Вара и перешел его, исходя кровью; тут он нашел совершенно истощенного товарища и с ним дожилдо первых домов St.-Helene. Там, как я сказал, их спасли жители. Первый раненый говорил, что после выстрела он зарылся в какие-то кусты, что он потом слышал голоса, что охотник-жандарм, верно, настиг других и поэтому удалился.
Каково усердие французской полиции!
За ним следовало усердие мэров, их помощников, прокуроров республикии префектов, оно показалось при подаче и счете голосов; все это истории чисто французские, (447) известные всему миру. Скажу только, что в отдаленных местах меры для достижения огромного большинства при вотировании были взяты с сельской простотой. По ту сторону Вара в первом местечке мэр и жандармский brigadier сидели возле урны и смотрели, какой бюллетень кто кладет, тут же говоря, что они свернут потом в бараний рог всякого бунтовщика.Казенные бюллетени были печатаны на особой бумаге, — ну, так и вышло, что во всем местечке нашлось, не знаю, пять или десять смельчаков беспардонных, вотировавших против плебисцита; остальные, и с ними вся Франция, вотировали империю in spe. [666]
Часть пятая. Продолжение [667]
<РАССКАЗ О СЕМЕЙНОЙ ДРАМЕ>
I. (1848)
«Так много понимать (писала Natalie к Огареву в конце 1846 года) и не иметь силы сладить, не иметь твердости пить равно горькое и сладкое, а останавливаться на первом —жалко И это все я понимаю как нельзя больше и все-таки не могу выработать себе не только наслаждения, но и снисхождения Хорошее я понимаю вне себя, отдаю ему справедливость, а в душе отражается одно мрачное и мучит меня. Дай мне твою руку и скажи со мною вместе, что тебя ничто не удовлетворяет, что ты многим недоволен, а потом научи меня радоваться, веселиться, наслаждаться, — у меня все есть для этого, лишь развей эту способность».
Эти строки и остатки журнала, относящегося к тому времени и приложенного в другом месте, [668]писаны под влиянием московских размолвок.
Темная сторона снова брала верх — отдаление Грановских испугало Natalie, ей казалось, что весь круг распадается и что мы остаемся одни с Огаревым. Женщина, едва вышедшая из ребячества, которую она любила как меньшую сестру, ушла далее других. Вырваться во что б ни стало из этого круга сделалось тогда страстной idee fixe [669]Natalie.
Мы уехали.
Сначала новость — Париж — потом просыпавшаяся Италия и революционная Франция захватили всю душу Личное раздумье было побеждено историей. Так дожили мы Июньских дней
Еще прежде этих страшных, кровавых дней пятнадцатое мая провело косой по вторым всходам надежды… (449)
«Трех полных месяцев не прошло еще после 24 февраля, башмаков не успели износить, в которых строили баррикады, а уж усталая Франция напрашивалась на усмирение. [670]Капли крови не пролилось в этот день — это был тот сухой удар грома при чистом небе, вслед за которым чуется страшная гроза. В этот день я с каким-то ясновидением заглянул в душу буржуа, в душу работника — и ужаснулся. Я видел свирепое желание крови с обеих сторон — сосредоточенную ненависть со стороны работников и плотоядное, свирепое самосохранение со стороны мещан. Такие два стана не могли стоять друг возле друга, толкаясь ежедневно в совершенной чересполосице — в доме, на улице, в мастерской, на рынке. Страшный, кровавый бой, не предсказывавший ничего доброго, был за плечами. Этого никто не видел, кроме консерваторов, накликавших его; ближайшие знакомые говорили с улыбкой о моем раздражительном пессимизме. Им легче было схватить ружье и идти умирать на баррикаду, чем смело взглянуть в глаза событиям; им вообще хотелось не пониманье дела, а торжество над противниками, им хотелось поставить на своем.
Я становился дальше и дальше от всех. Пустота грозила и тут, — но вдруг барабанный бой — утром рано дребезжавший по улицам сборвозвестил начало катастрофы.
Июньские дни, дни, шедшие за ними, были ужасны, они положили черту в моей жизни. Повторю несколько строк, писанных мною через месяц.
«Женщины плачут, чтоб облегчить душу; мы не умеем плакать. В замену слез и хочу писать, — не для того чтоб описывать, объяснять кровавые события, а просто, чтоб говорить о них, дать волю речи, слезам, мысли, желчи. Где тут описывать, собирать сведения, обсуживать! — В ушах еще раздаютсявыстрелы, топот несущейся кавалерии, тяжелый густой звук лафетных колес по мертвым улицам; в памяти мелькают отдельные подробности — раненый на носилках держит рукой бок, и несколько капель крови течет по ней; омнибусы, наполненные трупами, пленные с связанными руками, пушки на Place de la Bastille, лагерь у Porte St.-Denis на Елисейских полях и (450) мрачное ночное «Sentinelle, prenez garde a vousL» [671]Какие тут описания, мозг слишком воспален, кровь слишком остра.
Сидеть у себя в комнате сложа руки, не иметь возможности выйти за ворота и слышать возле, кругом, вблизи, вдали выстрелы, канонаду, крики, барабанный бой и знать, что возле льется кровь, режутся, колют, что возле умирают, — от этого можно умереть, сойти с ума. Я не умер, но я состарелся; я оправляюсь после Июньских дней, как после тяжкой болезни.
А торжественно начались они. Двадцать третьего числа, часа в четыре, перед обедом, шел я берегом Сены к Hotel de Ville, лавки запирались, колонны Национальной гвардии с зловещими лицами шли по разным направлениям, небо было покрыто тучами, шел дождик. Я остановился на Pont-Neuf, сильная молния сверкнула из-за тучи, удары грома следовали друг за другом, и середь всего этого раздался мерный, протяжный звук набата с колокольни св. Сульпиция, которым еще раз обманутый пролетарий звал своих братии к оружию. Собор и все здания по берегу были необыкновенно освещены несколькими лучами солнца, ярко выходившими из-под тучи; барабан раздавался со всех сторон, артиллерия тянулась со стороны Карусельской площади.
Я слушал гром, набат и не мог насмотреться на панораму Парижа, будто я с ним прощался; я страстно любил Париж в эту минуту; это была последняя дань великому городу — после Июньских дней он мне опротивел.
С другой стороны реки, на всех переулках строились баррикады. Я как теперь вижу эти сумрачные лица, таскавшие камни; дети, женщины помогали им. На одну баррикаду, по-видимому оконченную, взошел молодой политехник, водрузил знамя и запел тихим, печальным голосом «Марсельезу»; все работавшие запели, и хор этой великой песни, раздававшийся из-за камней баррикад, захватывал душу… набат все раздавался. Между тем по мосту простучала артиллерия, и генерал Бедо осматривал с моста в трубу неприятельскую позицию…