Может, я был болен, в дурнем расположении, не понял?.. Я взял опять книжку, перечитал там-сям, — все то же действие.
«Больше чем двадцать последних лет жизни Оуэна не имеют никакого интереса для публики.
Ein unnutz Leben ist ein frfler Tod.
[1076]Он сзывал митинги, но почти никто не шел на них, потому что он повторял свои старые начала, давно всеми забытые. Те, которые хотели узнать от него что-нибудь полезное для себя,должны были опять слушать о том, что весь общественный быт зиждется на ложных основаниях… вскоре к этому помешательству (dotage) присовокупилась вера в постукивающие духи… старик толковал о своих беседах с герцогом Кентом, Байроном, Шелли и проч…
Нет ни малейшей опасности, чтоб учение Оуэна было практически принято. Это такие слабыецепи, которые не могут держатьцелого народа. Задолго до его смерти начала его уже были опровергнуты,забыты, а он все еще воображал себя благодетелем рода человеческого, каким-то атеистическим мессией.
Его обращение к постукивающим духам нисколько не удивительно. Люди, не получившие воспитания,постоянно переходят с чрезвычайной легкостью от крайнего скептицизма к крайнему суеверию. Они хотят определить каждый вопрос одним природнымсветом. Изучение, рассуждение и осторожность в суждениях им неизвестны.
Мы в предшествующих страницах, — прибавляет автор в конце статьи, — больше занимались жизнью Оуэна, чем его учениями; мы хотели выразить наше сочувствиек практическому добру, сделанному им, и с тем вместе заявить наше совершенное несогласие с его теориями. Его биография интереснее его сочинений. В то время, как первая может быть полезна и занимательна (amuse), вторые могут только сбить с толку и надоесть читателю. Но и тут мы чувствуем, что он слишком долго жил:слишком долго для себя, слишком долго для своих друзей и еще дольше для своих биографов!» (195)
Тень кроткого старца носилась передо мной; на глазах его были горькие слезы, и он, грустно качая своей старой, старой головой, как будто хотел сказать: «Неужели я заслужил это?» — и не мог, а, рыдая, упал на колени, и будто лорд Брум торопился опять покрыть его и делал знак Ригби, чтобы его снесли как можно скорее назад на кладбище, пока испуганная толпа не успеет образумиться и упрекнуть его за все, за все, что ему было так дорого и свято, и даже за то, что он так долго жил, заедал чужую жизнь, занимал лишнее место у очага. В самом деле, Оуэн, чай, был ровесником Веллингтона, этой величественнейшей неспособностиво время мира.
«Несмотря на его ошибки, его гордость, его падение, Оуэн заслуживает наше признание». —Чего же ему больше?
Только отчего ругательства какого-нибудь оксфордского, винчестерского или чичестерского архиерея, проклинающего Оуэна, легче для нас, чем это воздаяние по заслугам? Оттого, что там страсть, обиженная вера, а тут узенькое беспристрастие, —беспристрастие не просто человека, а судьи низшей инстанции. В управе благочиния очень хорошо могут обсудить поступки какого-нибудь гуляки вообще, но не такого, как Мирабо или Фоке. Складным футом легко мерить с большой точностью холст, но очень неудобно прикидывать на него сидеральные [1077]пространства.
Может, для верности суждения о делах, не подлежащих ни полицейскому суду, ни арифметической поверке, пристрастиенужнее справедливости. Страсть может не только ослеплять, но и проникать глубже в предмет, обхватывать его своим огнем.
Дайте школьному педанту, если он только не наделен от природы эстетическим пониманием, — дайте ему на разбор, что хотите: «Фауста», «Гамлета», и вы увидите, как исхудает «жирный датский принц», помятый каким-нибудь гимназистом-доктринером. С цинизмом Ноева сына покажет он наготу и недостатки драм, которыми восхищается поколение за поколением.
В мире ничего нет великого, поэтического, что бы могло выдержать не глупый, да и не умный взгляд,взгляд обыденной, жизненной мудрости. Это-то французы и вы(196)разили так метко пословицей, что «для камердинера — нет великого человека».
«Попадись нищему лошадь, — как говорит народ и повторяет критик «Вестминстерского обозрения», — он на ней и ускачет к черту… An ex linen-draper [1078](это выражение употреблено несколько раз), [1079]который вдруг сделался (заметьте, после двадцати лет неусыпного труда и колоссальных успехов) важным лицом, на дружеской ноге с герцогами и министрами, натурально, должен был зазнаться и сделаться смешным, не имея ни большой умеренности, ни большого благоразумия».Ex linen-draper.зазнался до того, что деревня его стала ему узка, ему захотелось перестроить свет; с этими притязаниями он разорился, ни в чем не успел и покрыл себя смехом.
И это не все. Если б Оуэн только проповедовал свой экономический переворот, это безумие простили бы ему, на первый случай, в классическойстране сумасшествия. Доказательством этому служит то, что министры и архиереи, парламентские комитеты и съезды фабрикантов совещались с ним. Успех New Lanarka увлек всех, ни один государственный человек, ни один ученый не уезжал, из Англии, не сделавши поездки к Оуэну; даже (как мы видели) сам Николай Павлович был у него и хотел сманить его в Россию, а сына его в военную службу. Толпы народа наполняли коридоры и сени зал, где Оуэн читал свои речи. Но Оуэн своей дерзостью разом, в четверть часа, уничтожил эту колоссальную популярность, основанную на колоссальном непонимании того, что он говорил, — видя это, он поставил точку на i, и притом на самое опасное i.
Это случилось 21 августа 1817 года. Протестантские святоши, самые неотвязчивые и клейко скучные, давно надоедали ему. Оуэн, сколько мог, отклонял прения с ними; но они не давали ему покоя. Какой-то инквизитор и бумажных дел фабрикант Филипс дошел в своем церквобесии до того, что в комитете парламента вдруг, ни к селу ни к городу, середь дельных прений, пристал к Оуэну с допросом, во что он верит и во что не верит. (197)
Вместо того, чтоб отвечать бумажных дел фабриканту какими-нибудь тонкостями, как Фауст отвечает Гретхен, ex linen-draper Оуэн предпочел отвечать с высоты трибуны, перед огромнейшим стечением народа, на публичном митинге в Англии, в Лондоне, в Сити. в London Tavern!Он по ею сторону Темпль-Бара, возле кафедрального зонтика, под которым лепится старый город, в соседстве Гога и Магога, в виду Уайт-Голль и светской кафедральной синагоги банка — объявил прямо и ясно, громко и чрезвычайно просто, что главное препятствие к гармоническому развитию нового общежития людей — Религия.«Нелепости изуверства сделали из человека слабого, одурелого зверя, безумного фанатика, ханжу или лицемера. С существующими религиозными понятиями, — заключил Оуэн, — не только не устроишь предполагаемых им общинных деревень, но с ними рай — недолго устоял бы раем!»
Оуэн был до того уверен, что этот акт «безумия» был актом честности и апостольства,необходимым последствием его учения, что обнародовать свое мнение заставляли его чистота и откровенность, вся его жизнь — что через тридцать пять летон писал: «Это величайший день в моей жизни, я исполнил свой долг!»
Нераскаянный грешник был этот Оуэн! Зато ему и досталось!
«Оуэна, — говорит «Westminster Review», — не разорвали на части за это: время физической мести в делах религии прошло. Но никто, даже и ныне, не может безнаказанно оскорблять дорогие нам предрассудки!»
Английские попы в самом деле не употребляют больше хирургических средств, хотя другими, более духовными, не брезгуют. «С этой минуты, — говорит автор статьи, — Оуэн опрокинул на себя страшную ненависть духовенства, и с этого митинга начинается длинная перечень его неудач, сделавшая смешными сорок последних лет его жизни.Не was not a martyr, but he was an outlaw!» [1080]