Вот она, свободная-то Европа!.. вот они, Афины на Шпре! И как мне было жаль друзей на Тверском бульваре и на Невском проспекте.
Зачем износились все эти чувства непочатости, северной свежести и неведения, удивленья, поклоненья?.. Все это оптический обман, — что же за беда… Разве мы в театр ходим не из-за оптического обмана, только тут мы сами в заговоре с обманщиком, — а там обман если и есть, то нет обманщика. Потом всякий увидит свои ошибки… улыбнется, немного посовестится, солжет, что этого никогда не было… а веселые-то минуты были-таки.
Зачем видеть сразу всю подноготную — мне просто хотелось бы воротиться к прежним декорациям и взглянуть на них с лицевой стороны… «Луиза… обмани меня, солги, Луиза!»
Но Луиза (тоже Мюллер), отворачиваясь от старика. говорит, надувши губки: «Ach, um Himmelsgnaden, las-sen Sie doch ihre Torheiten und gehen Sie mit ihren Weg!»… [1002]и бреди себе по мостовой из булыжника, в пы(158)ли, шуме, треске, в безотрадных, ненужных, мелькающих встречах — ничем не наслаждаясь, ничему не удивляясь и торопясь к выходу — зачем? Затем, что его миновать нельзя.
Возвращаясь к Мюллеру, я должен сказать, что не все же он жил бабочкой, перелетая от Кронгартена — Под-Липы. Нет, и его молодость имела свою героическую главу, он высидел целых пять летв тюрьме — и никогда порядком не знал, за что — так же как и философское правительство, которое его засадило; тогда преследовали отголоски гамбахского праздника, студентских речей, брудершафтоких тостов, буршентумоких идей и гугендбундских воспоминаний. Вероятно, и Мюллер что-нибудь вспомнил, — его и посадили. Конечно, во всех Пруссиях с Вестфалией и Рейнскими провинциями не было субъекта меньше опасного для правительства, как Мюллер. Мюллер родился зрителем, шафером, публикой. Во время берлинской революции 1848 — он отнесся к ней точно так же — он бегал с улицы на улицу, подвергаясь то пуле, то аресту, для того чтоб посмотреть, что там делается и что тут.
После революции отеческое управление короля-богослова и философа стало тяжело, и Мюллер, походивши еще с полгода к Стеели и Пассаланье, начал скучать. Звезда его стояла высоко — спасенье было возле. Полина Гарсия-Виардо пригласила его к себе в Париж. Она была так покрыта нашими подснежными венками, так окружена северной любовью нашей, что сама состояла на правах русской и имела, стало быть, в свою очередь неотъемлемое право на чичеронство Мюллера в Берлине.
Виардо звала его погостить у них. Быть в доме у умной, блестящей, образованной Виардо значило разом перешагнуть пропасть, которая делит всякого туриста от парижского и лондонского общества, всякого немца без особенных примет —от французов. Быть у нее в доме значило быть в кругу артистов и либералов маррастовского цвета, литераторов, Ж. Санд и проч. Кто не позавидовал бы Мюллеру и его дебютам в Париже.
На другой день после своего приезда он прибежал ко мне, совершенно запаленный от устали и суеты, и, не имея времени сказать двух слов, выпил бутылку вина, разбил стакан, взял мою трубочку и побежал в театр. В театре он трубочку потерял и, проведя целую (159) ночь по разным полицейским домам, — явился ко мне с повинной головой. Я отпустил ему грех бинокля — за удовольствие, которое" мне он доставлял своим медовым месяцем в Париже. Тут только он показал всю ширь своих способностей, он вырос ненасытностью всего на свете — картин, дворцов, звуков, видов, потрясений, еды и питья. Проглотив три-четыре дюжины устриц, он принимался за три других, потом за омара, потом за целый обед, окончив бутылку шампанского, он наливал с таким же наслаждением стакан пива, сходя с лестницы Вандомской колонны, он шел на купол Пантеона, и там и тут удивляясь громким и наивным удивлением немца — этого провинциала по натуре. Между волком и собакой [1003]забегал он ко мне — выпивал галон пива, ел что попало, и когда волк брал верх над собакой — Мюллер уж сидел в райке какого-нибудь театра, заливаясь громким гутуральным [1004]хохотом и потом, струившимся со всего лица его.
Не успел еще Мюллер досмотреть Париж и догадаться, что он становится невыносимо противен — как Ж. Санд его увезла к себе в Nohant. Для элегантной Виардо Мюллер a la longue [1005]был слишком грузен; с ним случались в ее гостиной разные несчастия — раз как-то он с неосторожной скоростью уничтожил целую корзиночку каких-то особенных чудес, приготовленных к чаю для десяти человек — так что когда Виардо их предложила — в корзинке были одни крошки, и не в одной корзинке, а и на усах Мюллера. [1006]
Виардо передала его Ж. Санд. Ж. Санд, наскучив Парижем, ехала на покойное помещичье житье… Ж. Санд сделала с Мюллером чудеса, она как-то вычистила, прибрала, привела его в порядок — исчез темный табак, покрывавший верхнюю часть его белокурых усов, и доля немецких кнейповых песен заменилась французскими, вроде: «Pricadier, repontit Pantore». [1007]Мюллер (160) вставил в Nohant двойную рамку лорнета в глаз и помолодел. Когда он приехал в Париж в отпуск, я его едва узнал.
Зачем он не утонул, купаясь в Nohant? Зачем не зашибла его где-нибудь железная дорога? Жизнь его окончилась бы, не зная горя, веселой прогулкой по кунсткамере с буфетами, плошками и музыкой.
После 13 июня 1849 я уехал из Парижа; геройство Мюллера, кричавшего «Auarmes!» [1008]на Chaussee dAntin, я рассказал в другом месте. Возвратившись в 1850 году в Париж, я Мюллера не видел, он был у Ж. Санд — меня выслали из Франции. Года через два я был в Лондоне и шел по Трафальгарской площади. Какой-то господин пристально смотрел в вставленный лорнет на Нельсона, — досмотревши его с лицевой стороны, он занялся правой.
«Да, это он? Кажется, он».
Между тем господин занялся спиной адмирала.
— Мюллер! — закричал я ему, он не тотчас пришел в себя: так его заняла плохая статуя скверного человека — но потом с криком «Potz Tausend!» [1009]бросился ко мне. Он переехал на житье в Лондон, счастливая звезда его померкла. Да и трудно сказать, зачем он приехал именно в Лондон. Буммлеру, [1010]когда у него есть деньги, — нельзя не побывать в Лондоне, в нем будет пробел, раскаяние, неудовлетворенное желание, но жить в Лондоне ему нельзя и с деньгами, — а без денег и думать нечего.
В Лондоне надобно работать в самом деле,работать безостановочно, как локомотив, правильно, как машина, если человек отошел на день, на его месте стоят двое других, если человек занемог — его считают мертвым — все, от кого ему надобно получать работу, и здоровым — все, кому надобно получать от него деньги.
Мюллер, Мюллер… Куда ты попал из должности Виргилия в Берлине, из салонов Виардо, из помещичьей неги Ж. Санд. Прощай ноганские пресале [1011]и пулярды; прощай русские завтраки, продолжающиеся до вечера, и русские обеды, оканчивающиеся на другой день, да прощай и русские, — в Лондон русские ездили на скорую (161) руку, сконфуженные, потерянные — им было не до Мюллера. Да, кстати, прощай и солнце, которое так хорошо греет и весело светит, — когда нет денег на внутреннее топливо… туман, дым и вечная борьба работы, бой из-за работы!
Года через три Мюллер стал заметно стареть, морщины прорезывались глубже и глубже — он опускался; уроки не шли (несмотря на то, что он на немецкий лад был очень основательно учен). Зачем он не ехал в Германию? Трудно сказать, но вообще у немцев, даже у таких неэгстовых патриотов, как Мюллер, — делается, поживши несколько лет вне Германии, непреодолимое отвращение от родины, что-то вроде обратного Heimweh, [1012]В Лондоне он не мог свести концов. Длинная масленица, длившаяся около десяти лет, кончилась, и суровый пост захватил добродушного буммлера; потерянный, вечно ищущий захватить денег, кругом в маленьких долгах — он был жалок и становился диккенсовским лицом, — все еще доканчивал «Эрика», все еще мечтал, что продаст его и заслужит разом талеры и лавры… но «Эрик» был упорен и не оканчивался, и Мюллер, чтоб освежиться, дозволял себе, сверх пива, одну роскошь — plaisir train [1013]в воскресенье. Он платил очень дешево за большие пространства и ничего не видал.