В кухне — за столом уже — сидели широкоплечий цыгановатый красавец Митька Баргузин и скучный, похожий на снулую рыбу Рабанжи,— костлявый, длинный, узкоплечий, но при том страшенной силы человек. У обоих лица темные от усталости. Они жадно хлебали что–то из тарелок; посередке стояла на треть пустая бутылка водки.
В углу над горой грязной посуды хлопотала Пафнутьевна.
– Выдь–ка на минуту! — приказал ей Жухлицкий, проходя к столу. Сел, хмуро спросил: — Ну, чем обрадуете?
– Беда, хозяин,— тусклым голоском пропищал Рабанжи (говорили, что его где–то в тайге вздергивали на сук, да недовешали,— оттого, мол, и голос пропал; человек, впервые услышавший Рабанжи, с недоумением взглядывал на него, желая удостовериться: уж не смеется ли тот над ним).— Чихамо сбежал. Собрал золото со всех приисков, где были китайцы. А на Полуночном всю свою артель перерезал.— Он погладил узкий лысый череп и постно усмехнулся.— Десять восточников зарезанные лежат в землянках…
– Та–а–ак…— Аркадий Борисович незряче глядел в длинное лицо Рабанжи, казавшееся неживым из–за глубоких провалов глазниц.— Так… десять…
Аркадий Борисович закрыл глаза. Ах, мерзавец… Кажется, давно ли Чихамо приходил сюда в последний раз… Шутили… Аркадий Борисович грозил пальцем: «Ты воровать–то воруй, да смотри знай меру!» Чихамо почтительно визжал в ответ, косые глаза его, как намыленные, уходили все в сторону, все в сторону…
– Сам считал,— хвастливо сказал Баргузин, усмехаясь.— Да как ловко–то, паря: от уха до уха… Как лежали, так и лежат. Видно, во сне их кончал.
Он потянулся к бутылке, налил себе, но тут рука Аркадия Борисовича, беспокойно ползавшая по столу, вдруг изогнулась и ухватила стакан. Митька хотел что–то сказать, но, взглянув на хозяина, промолчал.
– Десять…— повторил Жухлицкий, вертя в руке стакан.— На Полуночном их было, помнится, вместе с Чихамо…
– Тринадцать,— подсказал Рабанжи, и тонкие губы его чуть покривились.— Чертова дюжина…
Аркадий Борисович залпом выпил, вроде и не заметив того.
– Ну? — темный взор его взыскующе уперся в Рабанжи,— Дело такое…— кашлянув, начал тот.
Три дня назад Рабанжи с Митькой, тайно кружа вокруг приисков, увидели след, ведущий в сторону Тропы смерти. Гадать долго не приходилось — кто–то из старателей–китайцев бежал с приисков.
Митька, с титешных лет привыкший бродить по тайге, вел по следу не хуже орочонской лайки–соболятницы. Только редко когда соскакивал с седла и, становясь на колени, выглядывал чуть примятый мох, сдвинутый с места сучок, сломанную веточку.
Беглого старателя нагнали на второй день. Последние три–четыре версты Митька шел пешком, но споро,— прямо–таки вынюхивал след. Остановился он под перевалом и некоторое время глядел вдоль уходящей вверх тропы. Вся она, змеящаяся от подножья перевала до его вершины, была как на ладони — десятка два лет назад здесь прошел пожар, и лес теперь стоял мертвый, сквозной, весь белесый, как кость, омытая многими дождями.
– Во, гляди, гляди! — возбужденно зашептал вдруг Митька, тыча пальцем.— Под самой вершиной…
Рабанжи ничего не видел,— рябило в глазах от бугристого моря россыпи, обнажившейся после того, как выгорел весь подлесок вместе со мхом и перегноем.
– Пищуха ты безглазая,— ухмыльнулся Баргузин.— Ну, гля, теперь–то небось видно? На самый перевал он поднялся.
Тут Рабанжи наконец–то разглядел: на фоне лезущего из–за вершины облака двигалось что–то крохотное — с ноготь мизинца.
Ведя в поводу коней, они почти бегом — в охотничьем запале — поднялись на перевал, сели на коней и рысью погнали по следу.
Версты через две Митька, скакавший впереди, остановил коня и огляделся.
Тоскливые остовы деревьев с немой мольбой тянули к небу мертвые ветви. Слева, под крутизной,— Витим, но так далеко внизу, что и не слышно его. Справа — скалы, дряхлые, развалившиеся. Унылое место, пустынное, тихое…
Митька поездил взад–вперед, пошмыгал по сторонам шкодливыми своими зенками, потом вдруг, замер весь, нацелился куда–то взглядом.
– Эй! — заорал он, приподнимаясь на стременах.— Эй, ходя, вылазь, а то стрелять начну!
Он снял с плеча винтовку и клацнул затвором.
– Вылазь, мать твою туды–сюды!
Неподалеку из–за камня поднялась согбенная фигура и, останавливаясь через шаг, двинулась навстречу. Шагах в пяти–шести остановилась, тряся лохмотьями.
– Жирный, кажись, фазан попался! — пропищал Рабанжи, объезжая его кругом и оглядывая с ног до головы, как барышник на конской ярмарке.
Старатель был костляв, под стать окрестным деревьям, драные штаны, из прорех куртки клочьями лезет грязная вата, лицо — будто кто забрал его целиком в ладонь и смял — до того сморщенное и маленькое. Поглядеть на такого — вроде что с него возьмешь, кроме вшей? Ан нет, бывалые таежные волки знали: вовсе не перьями красен тот фазан, что несет золотые яйца.
– Моя плохо не делай! — гнусаво, в нос запричитал китаец.— Моя домой ходи, дети ходи… маленький ванька–манька семь… десять штука…
– На каком прииске работал? — мягко, каким–то детским голоском спросил Рабанжи.— Не на Полуночном ли?
– Да знаю я его,— сказал Митька и длинно сплюнул на сторону.— С Троицкого он, Тянчен его зовут.
Старатель заискивающе заулыбался, стал кланяться, бормоча что–то быстро и неразборчиво.
– Сбежал, выходит,— Рабанжи горестно покивал головой.— Сбежал… А с хозяином, с Аркадием Борисычем, кто будет рассчитываться? Ванька–китаец? Ай, нехорошо, нехорошо…
Тянчен хотел что–то сказать, но Рабанжи махнул рукой.
– Ну, бог тебя простит… А золота–то сколько несешь с собой? — дружелюбно спросил он.
– Моя домой ходи… маленький дети…
– Брешешь, собака! — рявкнул Баргузин и ткнул его в живот дулом винтовки.— А ну, выворачивай торбу!
– Твоя сердиза не надо…— затравленно озираясь, пробормотал старатель.— Моя золото артельщик забирала, сильно кричала, ударяла…
Митька спешился, отошел к тому камню, за которым прятался китаец, тщательно оглядел все, общупал.
– Не видно,— сказал он, возвращаясь.— Видать, в другом месте запрятал или на себе несет…
– Промывать его будем или как? — деловито спросил Рабанжи и посмотрел на солнце.— Поторопиться бы, а то не успеем, глядишь…
– Придется промыть… Слушай,— Митька, усмехаясь, повернулся к Тянчену.— Обыскивать — только руки марать: мало ли куда ты золото понапихал. Лучше сейчас с нами пойдешь назад до первой речки. Там мы тебя сожгем вместе со всем твоим барахлом, а опосля возьмем лоток да пепел и промоем, понял? Верное дело, ни одна золотинка не пропадет.
Тянчен понял: не шутят, эти и в самом деле могут сжечь. Зеленоватые трупные тени легли на его лицо, он повалился на колени.
– Моя не надо поджигать, моя не хочет! — залепетал он, цепляясь за стремена; кони прядали ушами и беспокойно переступали копытами.— Моя расскажет!.. Ваша поспеши Полуночный, к Чихамо… Моя видел там много мертвых… Чихамо делай убивай, забирай много–много золота и убегай…
– Ты, ходя, не боись,— добродушно похохатывал Митька.— Живьем жечь не станем — что мы, звери какие, что ли? Мы тебя сперва пристрелим, мучиться совсем не будешь: раз — и готово!.. Да вставай! — осерчал он вдруг, наезжая конем.— Уговаривать еще!
– Погоди! — остановил его Рабанжи.
Он ухватил старателя за ворот и, рывком приподняв, как мешок тряпья, заглянул ему в лицо.
– Ну? — чуть разлепив губы, просипел Рабанжи.
Тянчен, запинаясь и путаясь, стал рассказывать, как по пути он случайно забрел на прииск Полуночно–Спорный и увидел в землянках мертвецов; однако Чихамо среди них не было.
– …Моя шибко испугалась тогда… Моя подумала; надо скорей уходи делать… Хозяин казаки посылай, совсем худо…
Тут Рабанжи прервал свой рассказ и, вынув из карманов брезентового балахона, бросил на стол два кожаных мешочка. Аркадий Борисович покосился на них, поднял вопросительно брови.
– Сам отдал,— пояснил Рабанжи.— А его мы отпустили…
– Фунтов пять верных,— Митька мечтательно глядел на мешочки.— Жирный фазан… Видать, давно готовился… И фарт шел к нему…