Внимательно вспоминая чтение Закушняка, я считаю, что теория эта обедняет исполнителя и что она не верна ни в принципе, ни применительно к Закушняку.
Возникает вопрос: а нужны ли такие чтецы-громкоговорители для слушателя? Не лучше ли самому слушателю прочесть глазами прослушанное произведение и дать подобным чтением работу своей фантазии, своим представлениям, которые будут несравненно богаче, чем полученное впечатление от прослушанного «исполнения» чтеца-громкоговорителя? Меня как слушателя и зрителя интересует талантливый рассказчик. Таковым, кстати, был и Закушняк. Он не принадлежал к типу чтецов-громкоговорителей. Наверное, у вас есть, дорогой читатель, знакомые, которые вам красочно рассказывают о каких-нибудь случаях из своей жизни. Чем он лучше изобразит вам характеры действующих лиц, подметит их особенности, тем охотнее вы будете его слушать.
Для меня этот спор разрешил принципиально Ираклий Андроников. Он исполняет свои рассказы. В его исполнении вы ясно видите то его тбилисского дядюшку, то критика Соллертинского или Виктора Шкловского, то как живой перед вами предстает А. А. Остужев. Но ведь Андроников выступает в особом, им самим созданном жанре устного рассказа, скажут мне. Почему же так ярко и впечатляюще нельзя читать Чехова и Салтыкова-Шедрина, отвечу я.
Дело здесь заключается еще в том, что зачастую чтецы являются плохими актерами, их «перевоплощение» никуда не годно, и тогда, конечно, лучше и выгоднее устанавливать стиль «академического» громкоговорителя и диктора. Отбросим в сторону дурную «театральность», «иллюстративность» и будем требовать от чтеца хорошей актерской работы. Единственную оговорку мне хочется сделать, говоря об искусстве звучащего слова, – не все литературные произведения (независимо от их размера) могут исполняться на эстраде. Есть произведения, которые по своей природе и характеру мастерства должны читаться собственными глазами читателя, а не слушаться и восприниматься с эстрады. Но об этом я скажу дальше. Читая Толстого и Гоголя, я устанавливал стиль «актерского» исполнения на эстраде, я выступал на эстраде как читающий актер. Но, будучи сторонником такого исполнения, я всегда был против введения аксессуаров, бутафории, пожалуй, даже музыки и всяческой помощи театра. Я считал, что такой «помощью» искусство звучащего слова не обогащается, а обедняется.
В результате чтения с «оформлением» получался бедный театр одного актера, и эта жалкая театральность уводила и отвлекала от главного: от звучащего слова. Я был также против различных «композиций» в духе Яхонтова, где произвольно, по вкусу и мысли Яхонтова, смешивались в единое удачное, а иногда и сомнительное целое различные произведения одного, а иногда и нескольких авторов. Интересно, как бы они сами, эти авторы, посмотрели на такую смесь. Я был против такого распоряжения чужой собственностью и стоял за полную верность автору и его произведению.
В первое время меня упрекали, а некоторые критики только подчеркивали мою театрализованную манеру чтения. И до сих пор за мной сохранилась репутация сторонника «театрализованной» манеры чтения. Но если в начале моей деятельности я был в некотором плену плохой театрализации и бессмысленной или только, в лучшем случае, эмоциональной иллюстративности, то в дальнейшем я очень многое изменил в своей манере чтения.
Первое время я действительно слишком играл перевоплощение, тяжело перевоплощался, старательно выводил мизансцены, как бы один играл за персонажей рассказов, пользовал некоторые аксессуары, подчеркивал оригинальность моих находок.
В рассказе Чехова «Пересолил» стул был для меня телегой, на которой я трясся, я пользовал очки в рассказе Карла Иваныча.
Стул, правда, был принципиально оправдан. Случайным стулом мог бы пользоваться любой рассказчик. Поэтому игру со стулом я сохранил и в дальнейшем. Но настоящие очки в «Карле Иваныче» отменил принципиально. И стал играть с воображаемыми очками, протирая их платком, надевая и даже вытирая с них воображаемые слезы, в то время как подчас истинные слезы одновременно текли из моих глаз. И когда у меня потекли настоящие слезы, то я вспомнил совет Ю. М. Юрьева, который он мне дал в «Свадьбе Кречинского»: «Надо вспомнить... и заплакать». Я уже начинал владеть своей внутренней техникой. Тут же я вспомнил и слова Певцова о его слезах на сцене. И я решил предоставить свободу фантазии в каждом выступлении при чтении этого отрывка. Чем свободнее и богаче работала фантазия, тем эмоционально-насыщенней получалось это место в рассказе Карла Иваныча.
Как видно теперь, в работе над художественным словом меня больше всего привлекало развитие и тренировка моей внутренней техники. Но вначале я был еще под большим влиянием внешней техники и внешней выразительности. Поэтому был еще рабом многих внешних выдумок, добавлений, иллюстраций.
Все это со временем я снимал, смягчал и очищал. Насколько это мне, в конце концов, удалось, трудно сказать, но, именно работая таким образом, я сохранил большинство исполнявшихся мною произведений в моем репертуаре на многие годы и даже десятки лет. Пересматривая их ежегодно, я вливал в них новую кровь и старался сохранить жизненную свежесть сегодняшнего звучания. Чем дальше, тем больше я приходил к убеждению, что актер-чтец должен просто и целесообразно пользоваться своим материалом, то есть голосом, жестом, иногда и движением тела. Ничто не должно отвлекать слушателей от исполнителя на эстраде. Ни в какой другой помощи (свет, музыка, театральные эффекты) он не нуждается. Он богат именно своей простотой и мастерством владения своим материалом во имя мысли, которую он несет с эстрады.
Он вышел на эстраду для своего дела.
Как выходил Маяковский на эстраду? Он выходил работать. Он мог снять пиджак, который его стеснял. Шокировать это могло только мещанина в публике. Остальные понимали, что ему так будет удобнее делать свое дело на эстраде. В таком же ключе начинает «работу» Андроников. Как выходит Андроников? Он так же деловито, несколько неуклюже, благодаря своей индивидуальности, появляется на эстраде, садится к столику, за которым он обыкновенно читает; пробует руками, не качается ли стол, немножко передвигает стул, проверяя его крепость, серьезно смотрит на софиты, учитывая падающий на его лицо свет, и, так же как Маяковский, начинает свое дело. Все просто и экономно. Экономно потому, что за это время публика уже успела осмотреть исполнителя, успокоиться и так же сосредоточиться. Я видел чтецов, которые выходили с другим самочувствием. Один выходит и как бы говорит: «Посмотрите, какой я скромный. Я совсем скромный, я даже стесняюсь начинать читать!» Другой: «Посмотрите, вот он я! Я элегантен, со вкусом одет и у меня прекрасный галстук. Итак, я начинаю!» Наконец, третий выходит с таким количеством лауреатских значков, орденов и медалей, что зрители заняты больше определением, за что получил он каждый из них, чем слушанием его чтения.
Поэтому требование целесообразности заключается в том, чтобы актер поменьше отвлекал внимание зрителей чем бы то ни было от своего прямого дела: пропаганды литературного произведения.
Глава XXVII
Первые трудности. Киноактер мешает. Закалка критикой. Ответ заведующему художественной частью. Смешанные концерты, банкеты. Работа над «Старосветскими помещиками». Художественное слово и театр. «Сказка о золотом петушке». Работа над баснями. Расширение репертуара. «Сон Попова». Ритм и «Слон и Моська»
Мой путь чтеца был нелегок. Нелегок он был прежде всего по одной, довольно парадоксальной причине. Этой причиной была моя кинопопулярность. Правда, на первых порах она помогала привлекать публику на мои концерты, хотя большая часть публики ждала от меня на этих концертах совершенно другого: разных кинотрюков, отрывков из кинофильмов и т. п. Возможно, что эта же публика с удовольствием слушала бы произведения Толстого и Гоголя в исполнении других артистов, но от Игоря Ильинского она ждала иного, а поэтому ее внимание не было обращено на художественное слово.