И когда говорят мне, что труд, и еще, и еще,
будто хрен натирают на заржавленной терке,
я ласково спрашиваю, взяв за плечо:
«А вы прикупаете к пятерке?»
«Гимн судье» заканчивался строками: «...судьи мешают и птице, и танцу, и мне, и вам, и перу».
«Необычайное приключение» также идет от первого лица. От первого лица написаны «Письма с моей мельницы» Доде, «Исповедь хулигана» Есенина, все рассказы Зощенко, которые я читал. Даже «История Карла Иваныча» из «Отрочества» Л. Н. Толстого и «Старосветские помещики» Н. В. Гоголя начинаются с «я». «Я был нешаслив ишо во чрефа моей матери», – начинает свое повествование Карл Иваныч. «Я очень люблю скромную жизнь тех уединенных...» и т. д. находим мы у Гоголя. «Четырехстопный ямб мне надоел...» – начинает Пушкин свою поэму «Домик в Коломне».
«История Карла Иваныча» Толстого, которую я начал читать примерно с 1930 года, имела для моего дальнейшего пути чтеца большое значение. Этой вещью я резко перевел себя с репертуара развлекательного (за исключением Маяковского) и комедийного рассказчика в категорию серьезного чтения. Сам выбор этой вещи и экзамен, который я выдержал, включив неожиданно серьезный, полный трогательного драматизма рассказ старика учителя-немца в свой комедийный репертуар, открыл передо мной богатые и разнообразные возможности. В этом рассказе Карла Иваныча очень много юмора и комедийных кусков, но есть и драматические моменты, и после Тихона в «Грозе» я впервые показал себя в этом отрывке как комедийный актер, который может играть драму. Я долго не решался начать заниматься этим отрывком. Однажды в Ленинграде ко мне обратился с просьбой И. Н. Певцов. «Игорь, дорогой, – сказал он мне, – вот вы выступаете в концертах, читаете. Меня часто просят выступить, но я совершенно не знаю, что читать. Дошло до того, что я читал на концерте то, что знаю еще со школьной скамьи: „Колокольчики мои, цветики степные! Что глядите на меня, темно-голубые?“ или „Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня“... И я ему посоветовал читать Карла Иваныча. „Вы, Илларион Николаевич, играли Лемма в „Дворянском гнезде“, вам легко будет сделать образ Карла Иваныча. Я хотел сам читать эту главу из „Отрочества“, но думаю, что это не для меня“. Через несколько дней Певцов встретил меня и сказал, что он с удовольствием читал бы этот отрывок, но сомневается, не получится ли это чтение испытанием терпения публики. „Вряд ли будет слушать современная публика двадцать—тридцать минут в концерте эту, в конце концов, уже не такую интересную историю. Спасибо за совет, но думаю, что уж лучше буду продолжать читать „Птичка божия не знает ни заботы, ни труда“, чем тратить время на этот отрывок“. Такое отношение Певцова к „Истории Карла Иваныча“, с одной стороны, привело меня в уныние: раз уж он отказывается, как же я могу читать ее? С другой же стороны, его соображения меня раззадорили, и я решил во что бы то ни стало разучить и приготовить „Историю Карла Иваныча“.
Работал я над этой главой месяца три, правда, сократив ее до пятнадцати—восемнадцаги минут. Впервые я читал ее в Ленинграде перед студенческой аудиторией в Политехническом институте. Должен сознаться, что я употел, пока добрался до конца. Отрывок был еще очень сырой, читал я его крайне робко, порой мне казалось, что в публике начинаются кашель и шумок. Я читал почти формально, думая, зачем я над ним зря трудился и что больше читать его не буду. Но, дочитав до конца, я почувствовал, что и в таком виде поданное мною произведение Толстого в какой-то мере взволновало слушателей, и я решил не сдаваться и доработать этот отрывок.
С исполнения «Истории Карла Иваныча» для меня наступил новый и главный период моей чтецкой работы. Успех чтения «Истории Карла Иваныча», который очень скоро я ощутил в оценке самых взыскательных слушателей, окрылил меня и открыл передо мной новые, широкие, благородные задачи и новые возможности искусства живого художественного слова. Я постепенно нашел уже не то формальное и наивное «я», с которого начинал выступать на концертной эстраде; это «я» обрело уже другое значение. Теперь мое «я» уже стало знаменем тех моих сокровенных мыслей, обобщений, бичующей сатиры или добрых идей, которые мне были близки, которые я выискивал у любимых мною авторов, которыми делился с моими слушателями и для которых находил и прибавлял свое духовное отношение к искусству ходожественного слова – живым глаголом жечь сердца людей.
Неожиданно для меня самого те бирюльки и пустяки, которыми я начинал мои случайные выступления на эстраде, обратились в нечто совсем другое. Я приобщался к большому искусству. Искусство чтеца обрело для меня громадное, почти первостепенное значение прежде всего тем, что я читал то, что соответствовало моему собственному «я». Меня никто не учил, не режиссировал, все, что ни делал я в этой области, было исключительно моим, моим в каждом выборе, моим в каждом вздохе, в каждой запятой, в каждом решении. Все это было органически мое, так же и в случае ошибок и неверных решений, а их было немало.
Однажды, не будучи уверенным в моем чтении Толстого, я решил посоветоваться с Мейерхольдом и прочел ему первый кусок рассказа. Он высказал мне несколько советов, предложил какую-то добавочную игру. Возможно, Всеволод Эмильевич дал советы с лету, не вдумываясь. Однако я в первый раз в жизни ощутил ненужность для меня его советов.
По-видимому, выбор материала для чтеца, его трактовка, его краски, его мысли по поводу выбранного объекта для работы слишком индивидуальны, слишком интимны, они больше связаны с его душевным миром, чем большинство ролей, которые работаются совместно с коллективом других артистов, возглавляемых режиссером. В спектакле режиссер – организатор и хозяин такого коллектива, актер невольно должен считаться с общей режиссерской композицией и быть, возможно, и первой скрипкой, но все же только скрипкой во всем сложнейшем оркестре и ансамбле всех согласованных компонентов спектакля. В чтении ты один общаешься со слушателем и зрителем и все оттенки мысли ты сам нашел и хочешь ими поделиться со слушателем. Я недаром говорю «без добавочной помощи». Очень скоро, занимаясь художественным чтением, я пришел к выводу, что чтец-исполнитель, актер, рассказчик, мастер художественного слова, представитель разговорного жанра (я нарочно указываю столько названий, так как каждое из них неточно) не должны прибегать к помощи бутафории, отдельных атрибутов, намеков на костюм и всего того, что отвлекает от главного. Отвлекает от человека, стоящего или сидящего на эстраде и передающего всеми своими выразительными средствами мысли и духовные сокровища исполняемого им литературного произведения.
Когда Маяковского спросили, почему он так хорошо читает, он ответил: «Я вижу все, что я читаю». Мне кажется, что этого мало. Конечно, видеть надо. Но надо не только видеть, но и суметь передать слушателю-зрителю свое видение, заставить его увидеть глазами исполнителя данное произведение, влиять на слушателя, вести его за собой. Передать ему мое видение я могу всеми выразительными средствами на эстраде. Все средства хороши для достижения этой цели. Если Яхонтов, читая «Мелкую философию на глубоких местах» Маяковского, при словах: «Вот и жизнь прошла, как прошли Азорские острова», – делал медленный жест рукой, показывая, как прошли эти острова у него перед глазами и как прошла жизнь, то этот жест не являлся отвлекающей иллюстрацией, а дополнял и укрупнял мысль и сравнение автора.
И недаром при воспоминании о Яхонтове, у меня в памяти встает в первую очередь этот впечатляющий и единственный жест, которым он воспользовался, читая это стихотворение.
Я принадлежал с самого начала серьезного увлечения художественным чтением к тем чтецам, которые пользуются всеми средствами актера на концертной эстраде и не уподобляются громкоговорителю или читающему вслух диктору. Поэтому я не любил и не люблю слово «чтец», предпочитаю ему – «исполнитель». Некоторые теоретики звучащего слова заявляют, что чтец не должен играть на эстраде, а должен академически читать текст, не перево площаясь и не изображая лиц, о которых идет речь у автора. Ссылаются при этом на заветы Закушняка.