До ворот города Праги было еще много миль, и он, казалось, в этой буре скорее потеряет, чем обретет землю под ногами. Взгляни-ка на эти тучи, плотные, как дым от горящего сена, черные, как шерсть медведя. Он вообразил жуткую, но и забавную сцену: облака расступаются, и в небесах являются Прага и венчающий ее замок; вырванные с корнем, несомые ветром, они устремляются на запад, а на землю падают комья земли и брусчатка пражской мостовой.
Пора передохнуть. Он спустился к деревушке: ставни закрыты, забытая соломенная корзина катится по улице, слепо наталкиваясь на стены. Здесь постоялого двора не найти. Однако есть церковь, и Бруно, устав протирать слезящиеся глаза от пыли, толкнул окошко в двери и вошел.
Внутри было темно как ночью, потому что священник закрыл окна; горели свечи и факел из смолистой сосны, сквозняк играл пламенем. Церковь наполняли завернутые в платки и плащи коленопреклоненные сельчане, паршивые овцы, сбившиеся в стадо; то и дело выглядывали белые лица — посмотреть, что за звук.
Месса подходила к Освящению. А потом, думал Бруно, они примутся колотить в свой единственный дребезжащий колокол, чтобы отпугнуть воздушных дэмонов. Он поднял глаза: причудливые трещины, просквозившие каменные стены церкви, колокольню и крышу, усиливали звук, создавали странные гармонии. Голос дэмона, думали люди, взывает к душам. Но Бруно знал, что это не так. Семамафоры, которые суть ветер, не могут говорить.
«Suscipiat Dominus sacrificium de manibus tuis».[582] Бруно преклонил колени; он уже привлек слишком много взглядов: чужак, а значит, страшилище. Несомненно, они верят и в то, что ведьмы могут выкликать ветер. Хорошо, пожалуй, что он встал на колени, ибо вскорости об этом дне и этой церкви будут много толковать со страхом и любопытством, слухи достигнут Праги, то есть императора и папского нунция, а тот перешлет их в Рим: ибо, когда деревенский священник, произнеся слова Освящения, превратил облатку в Тело Иисуса Христа и вознес ее для всеобщего поклонения, люди увидели в руках священника полосатого котенка, который превратился в вязовый кол, который стал живой форелью, а священник дико таращился вверх, оскалясь, не в силах отбросить ее; а форель превратилась в уголья, рассыпающие искры, а те — в серого голубя. Люди, стоявшие поближе к алтарю, слышали биенье его крыльев.
Ветер дул весь этот и весь следующий день, пронося над головой огромные флотилии темных облаков, готовых вторгнуться на запад. В малых морях испанские капитаны ощущали этот ветер, как человек чувствует приближение волка за миг до того, как услышит позади звук его шагов. Небо потемнело, но не в той стороне света. Люди то крестились, то страшно ругались, а то и одновременно.
Но ветер дул не только над просторами христианского мира; он пронесся по всему свету, приминая русскую траву, взбивая серую пену на Босфоре, терзая шелковые стяги султана, задувая лампы в Вавилоне и Катае. В Перу он раскачивал канатные мосты, по которым день и ночь таскали золото испанского короля; засыпал пылью глаза ливийских львов, поднял снежную бурю над Кавказом. В Египте песок тек как вода, показались головы сфинксов и длинные тела упавших обелисков; храмовые лестницы, утерянные века назад, вели в подземелья; в святилище (где прятались в ужасе пастухи, преклонив колени) лампы все еще горели над алтарем, и глаза идола были открыты.
В Требоне около Праги, где и зародился этот ветер — сперва как маленький вихрь, кружащий пригоршню листвы, — он был все еще силен: гудел в башнях дворца Рожмберков, раскачивал верхушки парковых деревьев. В комнате, высоко во дворце, новые стеклянные окна дрожали в старых каменных проемах, бродячие сквозняки играли драпировками и дразнили пламя свечей. Джейн, жена Джона Ди, прижав к себе детей, Катерину и Майкла, пела им песню. Вей, ветер западный, вей, дождик, проливайся к нам.[583] На большом ковре, покрывшем весь пол, Роланд Ди играл кольцами из золота — чудесного, софийного; одно укатилось, и за ним, как за мышью, бросилась кошка.
Выше, в башенном покое, Джон Ди (по чьему велению поднялся ветер,[584] ибо не кто иной, как он, призвал неких князей воздуха посредством печати, которую создал в соответствии с полученными указаниями) сидел перед затуманенным кристаллом, установленным на рабочем столе. Он смотрел в глубь камня на то, чего никогда не видал прежде, — крошечную фигурку женщины, прячущейся в кристалле.
Он спросил: Первый ли это ветер, о коем ты говорила нам, — ветер, что сокрушит империи?
Она ответила, и он услышал ее, тоже впервые; голос словно принадлежал и ей, и ему, — она говорила, а он чувствовал, как дрожат его голосовые связки.
«Жаль, — сказала она. — Жаль бедную деву Мадими, коя делала все, о чем ее просили, и не более того. Nunc dimittis[585], ибо я не могу остаться. О, как жаль».
Он понял, что обманут ею; он не вызвал ветер для собственных целей, но стал лишь орудием; и когда она уверяла, что ветер принадлежит ему, то была одна лесть; какой была ее цель, доктор Ди не знал, но ветр дышал, где хотел. Был ли это первый ветер времени перехода, и если так, когда же поднимется второй, обратный?
«Христе Иисусе, да не умрут смертью вечною те, кто служил Тебе, и Тебя прославлял, и вкусил Хлеб Спасения Твои, напитавший их. Да не уйдут они в ночь небытия, да не сгинут они в ней».
«Это первый ветер? — снова спросил Ди. — Первый? Ответь».
«Он уготовил место для тех, кто сошел с пути. Они будут брошены во тьму и там уснут. Христос позволит им спать, и вот — они сражены не будут».
Джон Ди обхватил рукой камень. Он не отпустит ее. Он проговорил:
«Отрекаюсь от тебя. Госпожа».
«Жаль, о, как жаль, — отозвалась она, широко распахнув глаза. — И жалость как младенец обнаженный».
Она упала на колени и съежилась на ветру, который дул и там, где она пребывала. Мадими обхватила свою наготу и попыталась завернуться в бьющееся на ветру платье, а ветру того и надо было. Ди прекратил расспросы. Душу переполняли чувства. Мадими более не проповедовала и не учила. Она молилась, и молилась не о людских душах, а о себе: испуганная, как ребенок, оказавшийся ночью в урагане, как сирота военных лет, умоляющая безжалостных победителей оставить ей жизнь, а они не слышат.
Глава восьмая
Вверху, на горе Юле, ветер хлестал по старым, нетронутым деревьям той чаши, что окружала психотерапевтический центр «Лесная чаща». Сам центр — деревянный, построенный около века назад, с тех пор сильно пострадавший от непогоды — выдерживал удары, как старый галеон на причале; он скрипел и стонал, будил гостей (не «пациентов», ни в коем случае не «больных») и пробуждал их страхи. Шнур на флагштоке ритмично бил по железному столбу, и тот гудел набатом.
Свет давно выключили, и длинные деревянные залы погрузились в темноту, но из туалета в конце третьего этажа восточного крыла все еще доносилась перебранка двух голосов (высокого и истеричного со спокойным и низким). Шум спускаемой воды. Хлопает дверь. Босые ноги быстро шлепают по залу, невнятное бормотание затихает где-то у лестницы, а следом кто-то идет в обуви на резиновой подошве, шепчет не то с мольбой, не то приказным тоном.
У кого-то явно крыша поехала; проснувшиеся гости лежали в кроватях, прислушиваясь. Ночные происшествия такого рода были нередки, их подробно разбирали за завтраком те, кто не спал в два часа ночи.
Этот кто-то появился — вернее, появилась — рядом с наполненной запахами кухней, где ночной сторож и нашел ее; когда она начала опустошать полки, здоровые коробки с солью и специями, большие банки томатов, кукурузы и персиков, оказалось, что остановить ее не так-то просто: слишком сильна; и сторож побежал за помощью, стуча в каждую дверь второго этажа.